Болеслав Маркевич – Перелом. Книга 2 (страница 36)
– В чем ему было отказано, – холодно заметил Троекуров.
– Отказано, – как бы машинально повторил тот, – остается знать, признаете ли вы за оным фактом нравственное, так сказать, значение утверждающего меня обстоятельства?
– В чем утверждающего, я не понимаю?
– Да хотя бы в воззрении самого родившего меня лица на права моего рождения?
– Послушайте, Степан Акимыч, – молвил не сейчас Троекуров, глядя в стекла его очков, сквозь которые тщетно старался он уловить выражение его глаз, – я не философ и не юрист и в социологические прения вступать полагаю бесполезным как для вас, так и для меня. На ваш же факт я отвечу такими же фактами. Отец ваш действительно желал вас одно время узаконить и просил об этом… Вы меня извините, если я позволю себе заметить, что он при этом руководился гораздо более ненавистью к матери моей и намерением лишить ее потомство всякой надежды на его наследство, чем заботой о «правах вашего рождения». Доказательством этому служит то, что, получив отказ в своей просьбе, он тут же женился на дочери своего управителя, прижил от нее сына, покойного Ивана Акимыча, a о вашей судьбе, сколько мне известно, позабыл и думать… Я был вчера у занимавшегося его делами и близкого его приятеля, Захара Петровича Успенского; он мне говорил, что отношения к вам…
– Успели уж побывать и справиться! – ядовито вскликнул Троженков. – И почерпнули, разумеется, самые неблагоприятные обо мне данные?
– Я не справлялся о вас: то, что до вас относится, сказано мне было мимоходом.
– Понимаю – и плюю на презирающих меня так же, как и они на меня плюют, – неожиданно отпустил на это господин в синих очках, – но я позволю себе спросить вас, как человека… как человека, так сказать, в абстрактном смысле слова – имею ли я право обиды на того, кто, родив меня на свет без спроса моего и желания, угнетал затем все это, им же данное мне существование, не только не обеспечив его в юные, но даже и в зрелые мои лета, лишив меня даже средств приобрести права служебные, так как по окончании мною гимназического курса в Полтаве, где я проживал, до ее смерти, с матерью на пенсион в 500 рублей в год, назначенный ей этим ее обольстителем, он на поступление мое в университет ни за что не согласился, а определил писцом в губернское правление, в коем и прозябал я в убожестве и, можно сказать, в грязи до более чем тридцатилетнего возраста?.. Так если я, приехав после того сюда по недостатку средств с обозным извозчиком, в виде поклажи, требовал от того человека и сына его настоящего себе обеспечения, а они мне в этом злостно отказывали и меня своею же против меня виной корили – так вы как скажете: меня или их казнить треба за это? Прошу от вас откровенного мнения.
– Вы правы с вашей точки зрения, – сказал внимательно прислушивавшийся к речи его Троекуров, – но, быть может, – промолвил он, несколько запинаясь, – с вашей стороны были также… поступки, объясняющие в некоторой мере, если далеко и не оправдывающие, суровости к вам покойного Акима Ивановича…
У Троженкова дрогнула челюсть:
– А, поднесли вам уже и о моих «поступках»! – злобно захихикал он. – Доложили, вероятно, о том, как я со стола миллионера, Акима Иваныча Остроженко, тысячу рублей позволил себе самовольно присвоить раз, и как за это пан сей большой меня, детище свое первородное, крова и хлеба последнего лишил?
Он вскочил с места и перегнулся через стол так, что Троекуров поспешно откинулся в спинку своего дивана, чтобы не почувствовать его дыхания на своем лице.
– Взял-с, действительно взял… потому и мне… и мне пожить захотелось
Он опустился снова на стул, порывисто дыша и трясущеюся рукой поправляя свои слегка скользнувшие вниз по носу очки. Поверх их на мгновение выглянули глаза его – недобрые, мышиные щелки глаз, лукавые и тревожные…
– Несправедливость общественная, что с нею поделать! – выговорил он, как бы в resume4 всего предыдущего, с изнеможенным видом опуская обе руки.
«Что-то подобное говорил вчера этот… Овцын, – мелькнуло в голове Бориса Васильевича, – но тут посерьезнее основание»…
Он глядел на этого своего «двоюродного брата по естеству природы» с какою-то странною смесью жалости и отвращения. Он вполне признавал естественность высказывавшегося этим обездоленным человеком протеста, но голос, выражавший этот протест, звучал в его ухе чем-то неестественным и заученым. Забегавшее вперед признание о краже им денег у отца вслед за первым намеком о его «поступках» отзывалось гораздо более злым цинизмом, чем душевною страстностью; самые
Но он не хотел поддаться этому впечатлению. «Мало ли что кажется иной раз фальшивым, a на самом деле совершенно искренно! – настойчиво доказывал он себе. – Человек этот несчастлив, и если даже и порочен, – не по своей вине; он не просился, в самом деле, на этот свет, в эту свою несчастную шкуру незаконнорожденного, заклейменного, как говорит он справедливо, с первой минуты его рождения; ответственность за него, за его исковерканность, за неблаговидность его дел лежит не на нем, а на том, кто, родив его, не дал ему ни средств к жизни, ни настоящего образования… Бессердечный, поистине, человек был этот мой дядя, Аким Иванович!..»
– Да, я понимаю, – соответственно этому внутреннему рассуждению громко уже выговорил он, – обеспеченному человеку трудно себе представить даже, сколько нужно иной раз мужества бедняку, чтобы противостоять соблазну зла…
Труженков поднялся еще раз с места и протянул ему через стол руку:
– Позвольте поблагодарить вас, Борис Васильевич, за такие ваши слова! Запишу их, верьте слову, на вечные времена в памяти своей и сердце. Сказанные таким человеком, как вы…
Троекуров поспешил прервать его и принять руку, которую тот продолжал давить в своих холодных и каких-то склизких пальцах:
– Словам цена – грош, говорят, – вымолвил он с невольною резкостью, – и, вероятно, вы не для этого почтили меня своим посещением… Господин Успенский, – поспешил он тут же перейти на другую почву разговора, – говорил мне, что он за несколько времени до смерти Акима Ивановича склонял его обеспечить вас известною суммой и что тот совсем было согласился на это и обещал ему даже внести на ваше имя в банк, с тем чтобы вы, пока он жив, пользовались процентами с них, двадцать пять тысяч рублей.
– От полуторамиллионного состояния двадцать пять тысяч! У него одних чистых денег билетами до трехсот пятидесяти тысяч оставлено! – злобно захихикал Троженков. – Справедливо это, как полагаете?
Борис Васильевич чиркнул спичкой о стоявшую на столе коробку, закурил папироску и, жмурясь как бы от дыма, проговорил торопливым голосом:
– Духовного завещания, как достоверно известно Успенскому, покойный не оставил никакого; всему таким образом должен наследовать я… Я обязуюсь, по вводе меня во владение, выдать вам вдвое того, что он назначал вам – пятьдесять тысяч.
Он старался не глядеть на него, говоря себе: «Только бы он опять не стал мне глупых благодарностей выражать, а главное, не хватал бы еще раз за руку!..»
– Полагаю, что имею право на большее! – к немалому своему удивлению услышал он в ответ шипящий, словно оскорбленный голос «ходатая по делам».
Он глянул теперь на него во все глаза и громко рассмеялся:
– На все, то есть? Потому что я иначе не понимаю: или вы в самом деле почитаете себя вправе оспаривать у меня это наследство, – тогда я ни при чем; если же наследник я, то торговаться со мною в том, что я добровольно желаю отделить вам… по крайной мере забавно!..
– Есть все же совесть, Борис Васильевич! – проговорил тот уже несколько оробевшим тоном.
И Троекуров побледнел весь и нервно закусил ус:
– Есть, – сказал он, – я с нею согласно и поступаю:
«Смертный мне враг с этой минуты», – сказал он себе тут же, угадывая сквозь непроницаемые стекла Троженкова змеиный взгляд, направленный на него вслед за этими его словами, и презрительно усмехнулся.
Но тот не доиграл еще всей своей игры:
– Правы вы были, Борис Васильевич, правы! – завздыхал он вдруг, как бы внезапно одумавшись. – Бессилен бедняк пред соблазном… туман, так сказать, напускает ему в очи… И вот, как пред Богом, поверите, из чего это я вместо слов благодарности в такой постыдный, извините великодушно, с вами торг вступил? Всю душу вам свою открою. Как дитею еще себя помню в имении отцовском, пока не отослал он нас из него бесчеловечно с матерью, так и до сегодняшнего дня, все одно я в мысли держал: удалиться от людей да зажить себе панком в деревне тихо, честно, благородно… И даже сколько раз пытался с покойным об этом, даже из Полтавы письмо ему писал: дайте, говорю, мне из земель ваших хотя кусочек масенький, построю я там себе хибарку, стану наймом работать, – потому я, как не имея дворянских прав, крепостным людом владеть не могу. А он даже и ответа никакого на то мне не дал… И вот теперь как раз, занимаясь ведением процессов по присутственным местам, такой случай вышел, что могу я знатнейшее имение приобрести, дав под залог его теперь сорок тысяч, а когда, уповательно, объявлена будет воля крестьянская и всем без исключения предоставится право владения землей, доплатить еще двадцать тому помещику и переехать туда пановать на его место. И так ни о чем, как пред Богом, думать не могу, как об этом имении; и как вы сказали… «пятьдесят тысяч», а у меня в голове сейчас: «не хватает до полной суммы»…