Болеслав Маркевич – Перелом. Книга 2 (страница 38)
Троженков остановился на ходу:
– Покорнейше вас благодарю! Я, значит, и до разорения вас довел, и «благодетеля» лишил, и…
– А то кто ж? – пылко прервала она его. – Кабы ты все сердце мое не возмутил, что не у него, а у тебя действительно я за крепостную была, он бы и теперича жив остался! Лукавством твоим и жадностью душу ты мне отравил, вот что! Как вижу, денежки-то сплыли, да о тебе тут подумала, а и еще барыня эта ошельмовать меня вздумала, такая меня злость взяла, что вот, кажется, всех бы их в ступе истолкла сама… И пришла я тут к нему – знаю, что все одно, как ножом ему: «Счастливо, мол, оставаться, Елпидифор Павлович, – говорю, – не хочу у вас больше жить»… Так даже страх на него глядеть было: затрясся весь… и зять его даже кинулся просить меня, чтоб осталась я… А я и слушать не хочу: «Пропадай вы все пропадом», – думаю… И пошла, обернуться-то на него в последнее не захотела… и обернулась только, как уж он…
И Анфиса залилась вдруг неудержимым истерическим рыданием. Не даром, действительно, далось ей удовольствие сорвать свою злость на покойном «благодетеле»…
Степан Акимович поглядел, поглядел на нее, вышел в спальню, вынес оттуда налитый водою стакан, молча поставил его подле нее на столе и заходил опять по комнате.
Она успокоилась через несколько минут, отпила, утерла слезы концом платка и остановила на нем пристальный взгляд:
– Что же теперь, Степа? – медленно проговорила она.
– А что? – не оборачиваясь, ответил он.
– Какое твое насчет меня решение будет?
Он, все так же не глядя на нее, обвел рукой кругом себя:
– Обитель сию видите – против ваших с ним хором добре покажется?
– А деньги же где? – спросила она после долгого молчания.
– Какие деньги?
– Какие! А мало ты их перебрал у меня за три года?
– Много, правда! – фыркнул он насмешливо.
– Все; ничего себе не оставила… Билетами было три тысячи да сериями дятьсот… С возвратом брал, – с усилием добавила она, – всю душу-то свою, почитай, проклял, божившись, что отдашь…
– Так эти деньги в деле; не раз, кажется, говорил вам! – молвил Троженков обиженным тоном.
– Слышала! Документ все обещался принести, сегодня да завтра, – а и по сю пору нет!..
– Какой документ?
Она все время не отрывала от него глаз. Презрительное выражение все сильнее и сильнее заволакивало ее красивое и измученное лицо; голубые глаза горели темным пламенем…
– Плут ты, плут бесстыжий! – глухо вымолвила она вдруг, вставая и быстро окутывая снова голову платком. – Проклят будь тот день, как забыла я на пагубу свою совесть с тобою!..
И, едва держась на ногах, она двинулась к двери.
Он вдруг смутился:
– Позвольте, Анфиса Дмитриевна, что же вы, однако, так…
Она обернулась на него с горькою и высокомерною усмешкой:
– Небось в пролубь кинусь с большого через тебя горя? И не мни! Назло тебе жить стану! Только ты от нонешнего часа и встречаться со мною не смей, чтоб я тебе при всем народе подлеца не сказала!
И она исчезла за дверью.
XVIII
Who is’t can read a woman1?
Через день после этого Ольга Елпидифоровна Ранцова, вернувшаяся часа два назад из Андроньева монастыря с похорон отца и прилегшая было отдохнуть, поднялась быстрым движением с кровати (заснуть она не могла ни минуты) и кликнула свою горничную, занимавшую соседнюю с ней комнату.
– Что, барин вернулся? – спросила она ее.
Амалия приняла несколько таинственный вид:
– Приехал из монастырь, опять сичас уехал и сичас wieder hier3.
– Где он?
– В свой комната.
Она оглянулась кругом и прошептала по-немецки:
– Собираются уезжать.
– Куда это еще?
Амалия махнула неопределенно рукой по воздуху:
– Aus Moskau weg4!..
– Вы вздор говорите! – гневно вскликнула Ольга Елпидифоровна.
Горничная пожала плечами и чуть-чуть усмехнулась.
Барыня наша задумалась на миг.
– Сходите сейчас к нему и попросите его ко мне! – сказала она уже более спокойным тоном.
Она в видимом волнении заходила по комнате в ожидании мужа.
Шли вторые сутки, как он не говорил с ней, ограничиваясь лишь самыми необходимыми словами в неизбежных случаях, когда требовалось ее мнение по предмету похорон. Все хлопоты по ним взял он на свою обязанность: уговаривался с гробовщиками, с духовными лицами, с певчими. Он уезжал с утра, возвращаясь домой к панихиде, и опять уезжал… Она имела таким образом некоторое основание думать, что ему
Ранцов вошел с какою-то бумагой в руке. Он был бледен и видимо устал, но торопливо и зорко взглянувшая на него жена не прочла на лице его ни гнева, ни упрека… Немым взглядом ответил он на ее взгляд, подошел к столу и положил пред ней лист гербовой бумаги:
– Доверенность, – коротко промолвил он.
– На что это? – спросила удивленно Ольга Елпидифоровна, садясь.
– На получение капитала из банка.
– Билет у меня ведь.
– Ha мое имя положены, по желанию покойного…
– Так не все ли равно?
– Не мои-с – ваши. Получите, на свое имя положите опять или как вам угодно будет…
– Да я этого вовсе не хочу! – воскликнула она, отпихивая от себя бумагу. – Пусть останется как есть!
Он закачал головой.
– Этого нельзя-с, мне вашего не нужно… а, как у нас детей нет, в случае моей смерти родственники мои могут явиться с претензиями…
– Не собираетесь же вы умирать завтра! – перебила она его с внезапною тревогой под тоном шутки.
– Для чего собираться! – спокойно возразил он. – А что только в животе и смерти Бог волен, так все предвидеть надо… Если вас это беспокоит, – молвил он подумав, – так пожалуйте документ, я съезжу, на ваше имя перепишут.
Она безмолвно воззрилась ему опять в лицо.
– Никс, – промолвила она тихо затем на своих низких, ласкательных нотах, – вы все еще сердитесь на меня?
На лбу его у виска внезапно вспухла и посинела жила; он, не подымая глаз, чуть-чуть усмехнулся страдальческою улыбкой…
– Вы мне простить не можете!
– На что вам мое прощение! – еле слышно проговорил он и поспешно прибавил. – Пожалуйте документ, я сейчас съезжу.