Болеслав Маркевич – Перелом. Книга 2 (страница 13)
– Александра Павловна, – после довольно долгого молчания, начал опять Троекуров, стараясь скрыть под тою же спокойною улыбкой внутреннее волнение, над которым чувствовал он уже себя не властным, – заметили вы, что между нами все как будто уже сказано и ничего не говорено между тем? Так сложились наши отношения, и в этом есть – для меня по крайней мере – большая прелесть… Но без слов все-таки не обойдемся…
Она поспешно высвободила свою руку из муфты и чуть-чуть притронулась ею к его руке:
– Зачем, прошу вас, не говорите! – прошептала она каким-то не то испуганным, не то умоляющим голосом – Это портит!..
Он понял: всякое слово, как бы сердечно ни вылилось оно из его груди, отозвалось бы резким звуком в этой чистой молодой душе, «испортило» бы действительно ту прелесть захватывающего, сосредоточенного чувства, которым исполнена была она… Он примолк и только поймал коснувшиеся его пальцы и пожал их мгновенным, нежным пожатием.
– А поблагодарить вас все-таки мне надо, – заговорил он чрез несколько времени, принимая шутливый тон, – хотя бы из простой учтивости…
– За что благодарить? – спросила с изумлением она.
– За давнишнее, Александра Павловна…
– За что?
Голос его дрогнул слегка, отвечая:
– Когда я, раненый и забытый, лежал там, в дикой трущобе, кто-то в Москве ходил каждый день ставить за меня свечу у Спасителя…
– Ах, Боже мой, – вскрикнула девушка, вся застыдясь, – это все Женни! Она как-то узнала и написала вам… Зачем это… точно я напрашивалась?..
– А я, – возразил на это Троекуров, – я не знаю, чем готов бы я был воздать ей за то письмо… Оно спасло меня от отчаяния – от смерти, может быть.
Александра Павловна вскинула на него вопрошающие глаза и остановила их на нем.
– Рана моя была далеко не смертельна, – продолжал он, поясняя свои слова, – но я… самому-то мне жить не хотелось… Бывают в жизни такие времена… Рассказывать об этом трудно…
– Говорите, я пойму, – тихо сказала она…
Глаза ее заискрились:
– Да, вы поймете! Знаете, это… вот это самое, – сказал я себе тогда, получив письмо Женни… Мне было скверно тогда, я почитал себя и жизнь свою безвозвратно растраченными… Молодость моя прошла безобразно…
Он приостановился на миг и продолжал, увлекаясь сам не зная как, на исповедь, на душевные излияния, далеко не входившие в обычай его сдержанной натуры:
– В самый разгар ее, меня, к счастию, сослали в армию…
– Вы дрались на дуэли, я знаю, – перебила девушка, – за что?
Его как бы озадачил этот вопрос в первую минуту. Он не отвечал, поглядел на нее только молча и смущенно.
– Безумие! – проронил он наконец, нервным движением проводя себе рукой по лицу. – Меня сослали, – поспешно заговорил он снова, – теперь я за это очень благодарен судьбе, но тогда, в первое время, я озлобился… Тут началась война, повели нас под Севастополь… Потом я перешел на Кавказ. Я жил там одинок, уйдя в себя, в свой внутренний, невеселый мир… Я выписывал много книг: с моим пажеским воспитанием мне многому приходилось учиться… Дело мое опостылело мне давно, с Севастополя, но я не приготовлен был ни к какому другому. А между тем и до моей трущобы долетали вести о том, что начиналось с новым царствованием. Небывалое что-то… новое… Издали рисуется это еще более заманчиво… Я говорил себе, что пришло время, когда людям кроме ремесла предстанет еще что-то более важное, что они перестануть быть только солдатами или чиновниками, а станут… (Троекуров слегка заикнулся, как бы боясь употребить слишком притязательное выражение, а станут прежде всего
Она тихо кивнула головой, как бы говоря ему: «Я поняла, продолжайте!»
Он продолжал:
– Что, однако, как, какой смысл могло это иметь для меня, чем я со своей стороны мог служить
Троекуров оборвал вдруг и усмехнулся опять:
– Я знал в Петербурге одного очень умного и несчастного человека. Болезнь отымала у него постепенно ноги, руки, зрение, вкус. А он все продолжал страстно желать жить: «из любопытства», говорил он… Признаюсь, я никогда этого не понимал… Я уж сказал вам, что рана моя была не важная, да не поправлялся я никак. Старый мой баталионный лекарь даже ругался с досады. «Вы бы у барабанщика Фирсова призаняли на двугривенный жизненной силы, а то вас всякая курица осрамит»… И вот в это время пишет мне Женни… Меня сразу всего будто подняло и понесло. Через две недели я был на ногах. Все стало для меня вдруг ясным, простым, достижимым… Куда бы я ни пошел теперь (знаете, что это так сразу, бесповоротно, и сказалось мне тогда!), есть существо, которое пойдет за мною!..
– Куда хотите! – быстро и твердо проговорила Сашенька, вся загоревшись опять.
Какие-то лучезарные круги завертелись у него под глазами…
– Вот видите, Александра Павловна, – вскликнул он в неудержимом порыве, завладевая еще раз ее рукою, – вот с этим чистым, бескорыстным женским чувством я до сих пор не встречался еще в жизни!
Она не отвечала, только пальцы ее мгновенно дрогнули и захолодели в его руке.
– Вы, стало быть, в Петербурге бываете? – говорила в то же время Ольга Елпидифоровна Ранцова Ашанину. – А мне в продолжение девяти лет не подумали ни разу хоть карточку забросить!
– У меня и карточек нет вовсе, – отвечал он, – я езжу только туда, где, я знаю, меня наверное примут. A ехать к вам, в моем понятии, значило только для карточки.
– Это почему так? – воскликнула она.
Он взглянул на нее своими лукаво-невинными глазами:
– Вы меня так жестокосердно изгнали от лицезрения вашего в последнюю встречу нашу[5]…
Она сжала брови, стараясь припомнить, и расхохоталась, вспомнив:
– Как вы, однако, памятливы, в самом деле!.. A знаете, что если бы вы тогда не ушли… – вырвалось у нее вдруг и не договорилось. – Нет, – прервала она себя с новым смехом, – я вам не скажу, вы и так достаточно балованы… Шутки в сторону, вы напрасно не бываете у меня в Петербурге, я могла бы быть вам полезна. Ведь вы ничего не делаете в Москве?
– Живу, – улыбнулся Ашанин.
– То есть грешите, замаливаете по
– Помилуйте, какая же карьера! – засмеялся он. – Я так отстал в чинах от моих сверстников…
– Это ничего не значит, – прервала его красивая барыня, – я скажу Прыткову, – он мне не смеет ни в чем отказать, – он вас определит в один из своих комитетов…
– Впрячься в ярмо, в канцелярию ходить!
Московский «коптитель неба» даже руками замахал.
– Какой вздор! То же будете делать, что теперь; можете даже по-прежнему в Москве жить, если это вам не наскучило, a чины будут вам идти каждые два года, a потом, когда вы будете статский советник, мы вас губернатором сделаем.
– Что вы, Ольга Елпидифоровна, какой я губернатор!
– Это вы рассуждаете так потому, что засели в вашей старой дуре, Белокаменной. Вы все еще там по-старому смотрите и судите… A я живу в центре движения, comme on dit4, ko мне ездят все, кто теперь всю эту машину нашу ведет… Ведь это все совсем другое теперь, Владимир Петрович! Прежде все это было туго – рутина, правила; нужна была «опытность», как они говорили, долгая служба, на больших местах стояло одно старье… Ну и увидели наконец, к чему это старье привело нас; – Севастополь и прочее… Теперь пошли молодые в ход; кто только смел и понимает, как и чрез кого… Теперь, Владимир Петрович, – воскликнула с каким-то внезапным увлечением, вся даже выпрямившись, Ольга Елпидифоровна, – теперь все, все можно, только ловким надо быть!
Ашанин наклонился к ней, как бы с тем, чтобы ближе следить за игрой ее лица.
– A вы, – не то насмешливо, не то укорительно промолвил он, – вы и действительно, как говорят про вас, превратились в «политическую женщину»?
Ольга Елпидифоровна поглядела на него с довольным видом:
– Вы это про меня слышали?.. «Femme politique», да?.. Это не совсем так, хотя я знаю, что в Михайловском дворце про меня сказано было: «la madame Roland du parti perruque»5. Это моих бедных генерал-адъютантов называют «париками», – расхохоталась вдруг «femme politique» своим прежним, беззаветным, девическим смехом, от которого сладостно повело все существо московского Дон-Жуана, – там ведь главное гнездо 6-du parti liberal, a у меня, напротив, большинство из ancien regime. Они у меня сиднем сидят все, и я чрез них могу все обделать. Их кислые grandes dames жены бесятся на меня за это и делают мне всякие авании, – mais je m’en fiche-6!
– И весело вам с этим вашим «ancien regime»? – спросил Ашанин, все неотступнее глядя на нее своими страстно разгоравшимися глазами.
– У меня и молодых неотолченая труба, – вы видели, сколько приехало их меня проводить… Я совсем нечаянно собралась, a они узнали; вчера еще утром не знала, что поеду, a вечером получила телеграмму от отца, – ведь вы его знаете? – он заболел очень, испугал меня…