реклама
Бургер менюБургер меню

Болеслав Маркевич – Четверть века назад. Книга 1 (страница 33)

18
…Оба мира Зову на бой, – и будь со мной что будет!..

Надежда Федоровна, Гертруда, не портила, хотя несколько мямлила и с непривычки не знала, куда девать руки. В знаменитой сцене с сыном она была холодна и холодила Гундурова, что приводило его в отчаянье. «Погоди, – утешал его Ашанин, – я вот ее в самый день представления самым жестоким образом разогорчу, и она будет тебе ныть от начала и до конца роли»… Он и не предчувствовал, как пророчески должно сбыться его обещание!..

Зяблин в роли Клавдио был почти хорош. Его печоринские взгляды из-под низу, сдобный голос и изнеженные приемы при разбойничьем лице довольно близко подходили под тип того лицемерного сластолюбца, игрока и бражника, «благочестивым видом сумевшего обсахарить скрытого в нем дьявола», каким Шекспир изобразил Гамлетова отчима. Но этого сахара перепускал он подчас уже столько, что «фанатик» Вальковский не выдержал однажды и крикнул ему из кулисы: «Да что вы, батюшка, злодея играете или патоку сосете?» – на что Зяблин только уныло плечами повел и глянул на бывшую тут княгиню, а она, в свою очередь, обиженно вздохнула, глянула на князя Лариона и проговорила, раздув ноздри: «Ne remarquez vous pas, Larion, que ce monsieur est très mal élevé4?»… Сам «фанатик» в «молодой роли» Розенкранца был невыразимо смешон и потешал Ашанина до истерики: он сжимал губы сердечком, щурил глаза, подбоченивался фертом и напускал удали и молодечества там, где ни по характеру лица, которое он играл, ни по смыслу положения и тени не требовалось чего-либо подобного. «Эко чучело, эка безобразина!» – хохотал Ашанин после каждого выхода его на сцену. Вальковский не смущался. «Погоди, брат, – отвечал он ему с торжествующей улыбкой, – приедет Василий Тимофеев, он меня не хуже тебя красавцем распишет!» Василий Тимофеев был театральный парикмахер, большой искусник своего ремесла и закадычный друг Вальковского, возлагавшего на него на время своих отсутствий по театрикам все свои дела, – а в том числе и надзор за «Маргоренькой», ужасно рябою и столь же легковерною швеей, которую «фанатик» готовил на сцену, на роли светских кокоток…

Известно, что ничто так скоро и коротко не сближает молодежь, как любительские спектакли. Короткости между нашими актерами содействовало еще и это их совместное житье в Сицком, в богатом, привольном доме, где каждому предоставлялось брать на свою долю настолько удовольствия, насколько хватало у него на это сил и желания. Княгиня Аглая, в подражание своим английским образцам, предоставляла гостям своим полную свободу: они целым обществом, дамы и мужчины, катались верхами, удили рыбу, ездили по вечерам в дальние прогулки, в которых не всегда принимал участие князь Ларион, а сама хозяйка никогда. Ленивая и отяжелевшая, она почти не выходила из своего будуара, где с утра до вечера пила чай в компании неизбежного Зяблина и куда, разумеется, никому не приходила охота идти ее тревожить. Только по утрам Лина являлась с «bonjour, maman», целовала ей ручку – и почти тотчас же уходила. Мать почти никогда не говорила с ней, не потому, чтобы имела какие-нибудь причины недовольства ею, а просто потому, что не находила предметов разговора с дочерью. 5-«Elle est trop sérieuse, – поверила она «бриганту», вздыхая и томно улыбаясь, – elle n’a pas d’enjouement dans le caractère, comme moi-5!» Потом приходил князек, сын ее, разодетый как на картинке, с mister Knocks’ом, который ни на каком, кроме английского, языке не говорил и которого она, и с воспитанником его, отпускала так же очень скоро, потому что никак не могла сказать ему того, что хотела, – да Ольга Елпидифоровна по нескольку раз в день забегала к ней под разными предлогами, теша ее своими жантильесами6. Смышленая барышня, отчаявшись вернуть расположение князя Лариона, – он вовсе перестал даже говорить с нею, – заискивала и юлила теперь перед княгиней более, чем когда-нибудь… В то же время она всячески набивалась в наперсницы к «другу своему, Лине», и хотя это ей очень мало удавалось, – княжна, как она ни билась, не делала ей никаких конфидансов1, — она сама от себя, из злости к «противному старикашке», употребляла всякие усилия и средства, чтобы «сближать» Лину с Гундуровым: старалась находить случаи, когда б они могли быть подолее вместе; искусно отводила тех, которые могли бы помешать их беседе, когда представлялись такие случаи; распоряжалась так, чтоб нашему герою непременно досталось место подле княжны на линейке, которая везла их в лес или на тоню8, на Оку… Княжна, по-видимому, не замечала этих услуг и даже большею частью не пользовалась теми «удобными» случаями, которые ловкая особа доставляла ей в возможном изобилии, – но не всегда же она от них уходила, не всегда же находила силу избегать их… Иногда, налету, глаза ее встречались с глазами Сергея, – с глазами, полными бесконечной мольбы, – и безвластно шла она занять подле него место в экипаже, и долго потом ехали они, молча и не смея уже более поднять глаз друг на друга. И что бы в эти минуты могли они друг другу сказать? За них говорила вся эта молодая природа, что цвела и пела вокруг них, окрапленная живительною влагой, озаренная солнцем весны: широкая даль речного разлива, сладкий шелест молодых дубов, соловей, урчавший в кусте дикой малины, мимо которого, когда на померкавшем небе загоралась первая звездочка, проезжали они на возвратном пути в усадьбу…

XXIV

Они ехали таким образом однажды рядом в большом обществе. Сидевший спиною к ним по другой стороне линейки Духонин, вдохновленный красотою вечера, читал немецкие стихи соседке своей, Надежде Федоровне:

1-Ich hatte einst ein shönes Vaterland. Das Eichenbaum Wuchs dort so hoch, die Veilhen nickten sanft, — Das war ein Traum-1. —

донеслось до слуха их.

– Это из Гейне… И прелестно! – молвил Гундуров. Духонин продолжал:

– Es küsste mich auf deutsch, und sprach auf deutsch: (Man glaubt es kaum Wie schön es Klang) «ich liebe dich…» Das war ein Traum!..

– Здесь… в отечестве, лучше! – проговорила вдруг Лина как бы про себя, как бы отвечая на какой-то свой собственный, не выговоренный вопрос.

У Гундурова забилось сердце – он вспомнил тот первый их разговор, – это был теперь для него ответ на то, до чего еще бессознательно допытывался он тогда…

– Лучше, Елена Михайловна? – повторил он, стараясь заглянуть ей в лицо. – Лучше?..

Но она не отвечала его взгляду. Ее синие, задумчивые глаза глядели вперед на бедное селение, на которое они держали путь; хилые очертания его почерневших соломенных крыш вырисовывались уже отчетливо из-за пригорка в багровых лучах заката…

– Да, – сказала она, не оборачиваясь и откидывая вуаль, которую ветер прижимал к ее лицу, – там, в Германии, в Европе, – все так узко… Покойный папа говорил: там перегородки везде поставлены… А здесь… Здесь каким-то безбрежьем пахнет…

– У вас удивительные свои выражения, княжна! – воскликнул Гундуров.

Она опять улыбнулась, все так же продолжая не глядеть на него.

– Я знаю, я очень нехорошо говорю по-русски; я совсем еще по-писанному говорю… Но с вами – голос ее чуточку дрогнул, – я не могу говорить не по-русски…

– Вы удивительное существо, Елена Михайловна! – с юношеским восторгом заговорил Сергей. – Вы, воспитанная на Западе, в чужеземных обычаях и понятиях, вы каким-то чудным внутренним чутьем проникаете в самую глубь, в самую суть предмета… Да, в Россию надо верить2! Там все сказано, все отмерено, везде столбы и «перегородки» поставлены, и народы доживают, задыхаясь, в путах бездушной, тесной, материальной, переживающей себя цивилизации… Наше будущее «безбрежно» – как это вы прекрасно сказали! – как и наша природа. Нам, славянскому миру, суждено сказать то последнее слово вечной правды и любви, на какое уже неспособен дух гордыни и себялюбия западного человечества…

– А пока, – засмеялся вдруг Духонин, прислушивавшийся со своего места к их разговору, – а пока, любезный друг, соберемся мы сказать это слово, мы, как оказывается, и самовара-то нашего выдумать не умели, и «народы» наши (он повел при этом рукою на жалкую деревушку, мимо которой проезжали они) живут чуть ли не беспомощнее и плачевнее, чем это «западное человечество» в пору каменного века.

Гондуров досадливо обернулся к нему:

– Не среди мраморных палат царственного Рима, – молвил он с сияющими глазами, – не мудрецами, веровавшими в его вечность, найдена была та божественная истина3, что должна была спасти и обновить погибающий мир: возглашена была устами нищих рыбаков далекой страны, которую точно так же за бедность ее и невежество презирали кичившиеся богатством своим и культурою избранные счастливцы того века!

Духонин несколько опешил перед этим неожиданным, горячим доводом.

– «Блажен, кто верует, тепло ему на свете»4, – молвил он с натянутою усмешкою.

Лина, в свою очередь, обернулась к нему.

– В этом, кажется, все и есть, – промолвила она застенчиво.

– В чем это, княжна?

– В том… чтоб верить.

Он засмеялся и развел руками.

– Действительно, нам только это и остается, потому что иначе я бы мог, в pendant5 к не очень смиренному, сказать кстати, пророчествованию друга моего Гундурова о нашем великом будущем привести то, что говорят про нас на этом «погибающем и изживающем», по его мнению, Западе: «fruit pourri avant d’etre mur»6.