реклама
Бургер менюБургер меню

Болеслав Маркевич – Четверть века назад. Книга 1 (страница 32)

18

– Не могу! – прошептал он через силу.

– После, после! – невольно засмеялась барышня. – А теперь вы мне скажите, как мне быть: я, кажется, оскорбила его…

Она передала Ашанину разговор свой с князем Ларионом, намек на его «петергофскую» привязанность, его едкий ответ ей… О том, что побудило ее к этому намеку, кого она первоначально имела в виду, делая его, она не сообщила. Она боялась сделать новую неосторожность… В сущности, она сама не знала, к чему передавала все это Ашанину и какого «совета» могла ждать от него; но она тревожилась и чувствовала потребность высказаться перед кем-нибудь…

– Сердится, пересердится, – и сердиться-то будет недолго, – смеясь отвечал на ее торопливые речи Ашанин, – какой гнев устоит перед этими глазами!..

– Нет, – перебила его Ольга Елпидифоровна, – он обо мне не думает… Я теперь знаю! – утвердительно кивнула она, как бы желая сказать, что это вопрос вне спора…

– Если так, то вам еще менее причин беспокоиться, – заметил молодой человек.

– Я не о себе… и какое мне до него дело! – с горячим взрывом досады возразила она. – Но он может повредить моему отцу…

– Полноте! – Ашанин пожал плечами. – Он слишком порядочный человек для этого.

– Да, вы думаете? – быстро проговорила Ольга. – Я сама думаю… он не способен на гадость… Боже мой, как это все унизительно! – вырвалось у нее вдруг.

Красавец, в свою очередь, вопросительно на нее взглянул.

– Да, – продолжала она, высказывая громко все, что в эту минуту неудержимо всплывало у нее со дна души, – быть дочь исправника, от всех зависеть, от всех искать… этого я переносить не могу!.. Я не для этого рождена… Да, не для этого! Я рождена для блеска, – она чуть не плакала, – мне надобно une position14… О, дайте мне только быть знатною!.. Взгляните на эту Лину… она княжна, за нею полмиллиона приданного. К чему ей все это? Она тяготится своим богатством, если бы не княгиня, она бы каждый день ходила в одном и том же платье; посмотрите на ее комнату – точно келья в монастыре!.. А я!.. Для чего же ей все, а мне ничего? Отчего эти несправедливости?.. О, если бы мне только половину, половину только, я знаю, что бы я сделала и чем была бы! – восклицала Ольга, сверкая глазами…

– И я знаю, – прервал ее страстным взрывом Ашанин, – знаю, что вы меня с ума сведете!..

– Перестаньте, пожалуйста, вы мною увлечены, – верю… все мною увлекаются. – Ольга засмеялась вдруг, – но вы сейчас сами, на балконе, говорили мне…

– Я говорил вздор! – горячо воскликнул он. – Я не слыхал, как вы поете… я не знал вас!.. А теперь, – голос у него прервался, – теперь скажите слово, и я вас… завтра же… поведу к венцу!..

Она вскинула на него свои блестящие глаза и опустила их опять под огнем его взгляда… Самодовольная, почти счастливая улыбка заиграла на ее губах. Ашанин видел, как под прозрачною кисеею заходила волной ее молодая грудь… Он ждал…

– Нет, – сказала она наконец, – вы мне не муж!..

Он чуть не вскрикнул…

– Нет, – повторила она и, еще раз подняв на него глаза, окутала его таким взглядом, что у него сердце запрыгало, – я бы вас слишком любила… а вы бы меня измучили! Ваша любовь на один час!..

– И час целый рай! – вскликнул Ашанин.

Она закачала головой и, полувздохнув, полуулыбнувшись:

– Нет, и я для вас не подходящая… слишком дорогая была бы для вас жена… Вы, кажется, не богаты?..

Он, забывшись, схватил ее за руку:

– Но это невозможно! Так между нами не может кончиться!

Ольга тихо отдернула из руки его свою…

– Я и не говорю… чтоб это кончилось, – проговорила она как бы бессознательно, и горячею краскою покрылось все ее лицо, – но об этом после… после!.. Она нас увидит! – кивнула она по направлению двери, откуда выходила Надежда Федоровна с пачкою писем и газет, только что привезенных из города…

В этот вечер Софья Ивановна уехала из Сицкого в таком состоянии духа, в каком себя еще никогда не помнила. Она не знала, чего хотела, чего в данном положении вещей следовало ей желать, что должна была она теперь делать или не делать… Нрав у нее был не менее пылок, чем у ее племянника. Одаренная силою для сопротивления, она была бессильна против обольщения чувства. Она была бессильна – и сознавала это – против обаяния Лины… «Она его любит или близка к тому! – говорила она себе и с ужасом спрашивала себя. – А потом что же – что ждет их?..» Но оторвать его от нее она была не в состоянии… Нервы были у нее возбуждены до крайности; прощаясь в передней с Сергеем, при всех, она призвала на помощь всю власть свою над собою, чтобы не разразиться слезами, и только шепнула ему на ухо: «Да храни тебя Царица Небесная!»… Но едва отъехали от крыльца ее лошади, она прижалась к углу приподнятого фаэтона и зарыдала… С Ашанина перед отъездом взято было ею слово внимательно наблюдать за приятелем и «в случае малейшей важности» тотчас же известить ее в Сашино или, еще лучше, «урваться и приехать самому, хотя бы ночью»… Себе она обещала, «если Бог благословит их на добрый конец», сходить пешком из Сашина к Троице – полтораста верст…

XXIII

1-Die Engel, die nennen es Himmelsfreud,

Die Teufel, die nennen es Höllenleid,

Die Menschen, die nennen es Liebe!

Мучительные дни настали для князя Лариона. Он угадывал, он чуял встревоженным чутьем, что племянница его, Лина, уходит от него. Между им и ею что-то внезапно стало невидимою, но неодолимою стеною, – и в то же время, говорило ему это чутье, между ею и тем молодым человеком, которого он, ввиду грядущих случайностей, удалял из Сицкого, что-то уже спелось и пело на душе каждого из них несомненным и, может быть, – он содрогался при этой мысли – уже неразрывным созвучием… И тем сильнее сказывалось ему это что-то, чем неуловимее, неосязательнее были его признаки… Лина казалась еще холоднее, еще сдержаннее, чем прежде. С Гундуровым она говорила не более – менее, быть может, чем с другими; спокойные глаза ее так же безмятежно, казалось, останавливались на нем, как на Ольге, на Ашанине… на Шигареве… Но князь Ларион с глубокой тоскою замечал, что она избегала его глаз… избегала разговоров с ним. Давно уже, с самого возвращения в Россию, перестали они быть неразлучными; давно должен он был отказаться от тех долгих, дружных, блаженных для него бесед, что вели они в Ницце, сидя вдвоем на камне у морского берега… Но до сих пор все же урывались на дню хотя несколько мгновений, когда они оставались наедине, когда светлая душа ее раскрывалась перед ним с прежним доверием и нежностью… Теперь она закрывалась для него – она уходила, уходила… И он уже не смел спросить, не смел более допытываться. Он знал ее, эту чуткую и гордую душу; он тогда, тем намеком на выразительность ее пения – а тогда он не в силах был сдержаться, – нанес себе сам неисцелимый удар: в ответе ее он прочел надолго, навсегда, быть может, конец всему прежнему. Теперь она укутывалась в свою холодность и безмолвие, как то растение, что боязливо сжимает лепестки свои при отдаленном шуме идущей непогоды. Ему не было уже там места, и другой… другой… Кто он, зачем, какими обольщениями, в силу какого права завладеет он ею? Беспощадные змеи немощной старческой ревности сосали сердце князя Лариона… И он должен был молчать, таиться, не замечать… А он все видел, все угадывал!.. Он видел, когда на сцене Гундуров читал свои монологи, как каждый раз поникала взором Лина, чтобы никто не мог прочесть того, что сказали бы, может быть, ее глаза, – как одному его неотступному взору заметным трепетом вздрагивали ее плечи от горячего взрыва, от иного, вырывавшегося у Гамлета слова… Он бледнел каждый раз от выражения их голосов, когда в первой сцене своей с Офелией Гундуров говорил ей: «я любил тебя когда-то», а она ему отвечала: «я верила этому, принц!» – Неправда! – готов он был бешено крикнуть им, – твой голос говорит ей: я люблю тебя, а ее: я тебе верю; вы по-своему передаете Шекспира… А он улыбался, и ободрял, и искал случая к поправке, к замечанию, чтобы хотя на мгновение остановились на нем эти теперь немые для него глаза…

Он страдал невыносимо – а все сидел тут, на репетициях, глотая капля за каплею из этого отравленного кубка… «Он уедет, – инде прорывались у него лучи надежды, – через две недели отойдет это проклятое представление… а затем ему дадут понять… И сама Лина, – она знает, что мать ее никогда не согласится, – она поймет»… Но разве он, князь Ларион Шастунов, то же, что ее мать! – подымалась у него на душе прежняя буря, – разве у него с нею те же побуждения, те же чувства к ней, к Лине. Он уедет, этот молодой человек, все равно, – нет, еще хуже – он унесет с собою ее душу… Князь Ларион знал ее: она не забудет его, как не забыла отца, и, подчиняясь материнской воле, с памятью о князе Михаиле будет хранить память о нем до самого гроба!.. Легче ли от того будет ему, князю Лариону?..

«Театрик» между тем шел вперед и вперед. То, что на языке сцены называется ансамблем, уже достаточно обрисовывалось – и обрисовывалось удачно: исполнению драмы можно было заранее предсказать несомненный успех. Роли уже все были разучены, участвовавшие относились к делу своему с добросовестностью и прилежанием, редко встречаемыми между любителями… Но ведь к чему они и приступали, за что брались, сказывалось невольно в сознании каждого из них. Шекспир, «Гамлет», – «каждый торговец в городе», как справедливо говорил Вальковский, знал эти имена тогда и валил за толпою в театр, прочтя их на афише, – это были в те дни такие веские, обаятельные, царственные имена!.. Сам храбрый капитан Ранцов, в продолжение всей своей жизни, кроме устава о пехотной службе и «Таинственного монаха» Рафаила Зотова2, ничего не читавший, бредил теперь с утра до ночи своею ролью Тени и обещал режиссеру золотую цепочку к часам, если он его «на настоящую актерскую точку поставит». По счастливой случайности роли приходились по вкусу и по способности почти каждого из актеров. Княжна была идеальная Офелия. В игре Гундурова с каждым днем все шире и глубже выяснялся изображавшийся им характер, с каждой пробой становился он все сдержаннее, нервнее, – инсистивнее3, как выражался князь Ларион… Полоний-Акулин был превосходен. Чижевский был сам Лаэрт, пылкий, ловкий, блестящий, и каждый раз вызывал рукоплескания товарищей, когда в сцене возмущения вбегал, требуя «кровавой мести за смерть отца», и звенящим, как натянутая струна, голосом восклицал: