18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Болеслав Маркевич – Бездна. Книга 3 (страница 34)

18

Легкая дрожь пробежала у нее по телу; она чуть-чуть встряхнула головой и обернулась еще раз к своему спутнику:

– Вы были приговорены к смерти, – повторила она, – когда же это было?

– В 1849 году. Мне было едва двадцать лет. Кругом Карла Альберта44 собирались тогда все, у кого в груди билось итальянское сердце. Я поступил волонтером в Пиемонтскую армию… Я родом ломбарднец, – следовательно в ту пору австрийский подданный, следовательно изменник, – a австрийское правительство не шутило с этим… Король, как вы знаете, разбит был при Новарре, армии его не стало… Дело мое было ясное: я и мои земляки, сражавшиеся в ее рядах, подлежали смерти… К счастию, я успел вовремя перебраться во Францию, где и прожил, – приговоренный заочно к растрелянию австрийским военным судом, – в течение десяти лет сряду.

– Десять лет далеко от родины… от такой родины, как ваша, – словно поправилась она, что-то вспомнив, – это ужасно!..

– Ужаснее было то, – возразил он со внезапною горячностью в звуке, в выражении голоса, – что у меня, у нас, и родины в действительности никакой не было. Италия в те годы, как говорил Меттерних, была только «этнографический термин».

– Зато она ваша теперь вся после стольких веков чужого владычества, вы свободны… О, какая эта великая вещь – свобода! – вскликнула вдруг графиня с каким-то странным в устах ее пафосом. – Я понимаю, что за нее отдают жизнь… И в моем отечестве, в России, есть молодые люди, une jeunesse ardente et généreuse45, которые всем ей жертвуют, но их преследуют, ссылают на галеры (aux galères), или они должны бежать за границу, как это было с вами… Но вы, итальянцы, уже пережили ужасное для вас время, вы победили, вы счастливы теперь…

К немалому ее удивлению, собеседник ее отвечал на это тяжелым вздохом:

– Это уж другое дело, comtesse! – задумчиво проговорил он.

– Как это?

– Не знаю, – ответил он сейчас, – оттого ли, что лучшие силы наши ушли на ту борьбу… или потому, что мы тогда молоды были… но l’Italia una, единая Италия, лучше была, кажется, когда нам дозволено было только представлять ее себе в мечтаниях…

Он оборвал вдруг, как бы отгоняя докучную мысль, и, наклоняясь с места к молодой женщине, промолвил сладким и вкрадчивым голосом:

– Верьте, графиня, на свете есть только одно неизменно прекрасное, это все же любовь… Но вы не хотите слышать об этом…

– Любовь, – машинально повторила она и усмехнулась внутренно, вспомнив, что за полчаса пред тем говорила себе то же, «почти в тех же выражениях»… Но ей не понравилось, что он вздумал начать об этом «опять» здесь, в этой гондоле и мраке, и этим «вкрадчивым и сладеньким» голосом, и так близко наклонившись к ней, что краем своей шляпы чуть не задел ее лица.

– Мне кажется, cher marquis, – сказала она со смехом, – что мы оба с вами слишком зрелы (trop mûrs), чтобы думать об этом.

– Вы не имеете никакого реального основания говорить это относительно себя самой, – пылко возразил он, – что же меня касается, то я скажу вам, что пока у человека бьется сердце, он заставить его перестать любить не в состоянии…

– О да, это уже становится серьезным! – продолжала она смеяться и, понизив голос. – Вы, кажется, желаете дать повод вашим гондольерам рассказывать о нас завтра всякие небылицы в отеле…

Он выпрямился весь с обиженным выражением в лице, подавил вздох, вырывавшийся у него из груди, и замолк.

Прошло несколько минут молчания…

– Не сердитесь, любезный маркиз? – тихо промолвила она, протягивая ему руку.

Он почтительно пожал ее.

– Вы всегда умеете обезоруживать меня одним словом, одним движением… Сердце у вас пленительно доброе, но природа холодная, – сказал он с выражением, имевшим все подобие искренности.

Она усмехнулась.

– Что же делать? «Tel est mon caractère»46, – профредонировала47 она вполголоса припев из «Brigands» Оффенбаха48. – А вы должны оказать мне услугу, маркиз, – как бы вспомнила она вдруг.

– Приказывайте, графиня!

– Вот видите, – начала она не совсем уверенно, – я не знаю, как быть с моим мальчиком. Ему уже десятый год. Я почти все время моего траура провела за границей; теперь живу здесь для его морских купаний, зиму думаю провести во Флоренции или в Риме. Он учится со своим англичанином, но родной язык начинает совершенно забывать… да и нужно, чтоб он серьезно, грамматически начал ему учиться…

– Вы желали бы учителя русского языка? Во Флоренции я могу вам рекомендовать…

– До Флоренции еще далеко, – с живостью прервала она его, – мне хотелось бы скорее… Мне… вчера… говорил мой Giacomino, – он от кого-то слышал в отеле, – что одно семейство моих соотечественников привезло сюда с собою учителя… Но оно принуждено было почему-то вернуться в Россию, a он, говорят, остался…

Маркиз зоркими глазами и опытным ухом следил за выражением ее лица и звуком речи…

– Молодой человек этот учитель?

Он чуть не поймал ее этим нежданным вопросом. «Какое вам до этого дело!» – чуть не вырвалось у нее досадливо в ответ. Но она сдержалась вовремя и, приподняв слегка плечи:

– Я этого никак не могу вам сказать, не видав его никогда в лицо, не зная даже, как его зовут… Вероятно, молодой, – примолвила она совершенно спокойно, – теперь, у нас по крайней мере, совсем нет, кажется, старых учителей…

– Я завтра же наведу справки, графиня.

– Ах, да, он, кажется, живет в Hôtel Bauer… говорил мне Giacomino… Да, именно в Hôtel Bauer, я хорошо помню теперь…

– Найти его легко, таким образом, – сказал маркиз с легким подергиванием лицевых мускулов.

– Но вот в чем просьба, – начала она опять тем же не совсем уверенным тоном, – я бы не хотела послать пригласить его… от себя. Вы понимаете, это заранее связало бы меня некоторым образом…

– Вы желаете, то есть, чтобы я, как бы ничего не слыхав от вас, но зная только, что вы ищете учителя для вашего сына и желая оказать вам одолжение, отыскал его от себя, – подчеркнул он, – и привел к вам?

– Как вы догадливы, дорогой маркиз! – воскликнула молодая женщина.

– На беду себе, – проговорил он сквозь зубы, учтиво наклоняя в то же время голову. – Завтра желание ваше будет исполнено.

– Благодарю тысячу раз!

И она еще раз протянула ему руку.

– Но становится в самом деле холодно, кажется… A casa (домой)! – обернулась она с приказанием стоявшему за нею на корме гондольеру.

II

Графине Елене Александровне Драхенберг было никак не более двадцати девяти лет. Но по особого рода хвастовству она не упускала ни одного удобного случая говорить о себе как о женщине, имеющей «sa trentaine bien sonnée»1, как бы с целью заявить этим о тех правах на полную свободу поступков, которая, по ее мнению, сопряжена была для женщин с тридцатилетним возрастом, а может быть, просто из-за удовольствия выслушивать возгласы недоверия и горячие опровержения, которыми отвечали на эти ее уверения поклонники ее и «друзья»-мужчины (друзья-женщины верили ей, само собою, на слово). Она действительно была замечательно молода на вид. Роста выше среднего, чуть-чуть полна, рыжа как белка летом, она, как все рыжие, отличалась необыкновенною тонкостью, белизной и свежестью кожи. Черты ее были неправильны, лоб не в меру высок (она ввиду этого еще раньше моды кудрявила волосы на лбу), но все вместе взятое составляло нечто своеобразно-милое и привлекательное, благодаря живому выражению прекрасных карих глаз и прелестному очерку свежих и полных губ, из-за которых ослепительно сверкали ее, словно подобранный жемчуг, крупные и ровные зубы. С этою наружностью она могла нравиться и нравилась более, чем многие женщины самой бесспорной красоты.

Единственная дочь умного и деловитого отца, умевшего нажить огромное состояние на золотых приисках и всяких иных толково и счастливо ведомых предприятиях, Елена Александровна, последняя отрасль древнего новгородского рода Борецких, выдана была на девятнадцатом году жизни матерью, полькой по рождению, за немца-мужа, глубокий траур по которому, по свойственной ей своеобразности, продолжала носить молодая женщина до сих пор, хотя имела бы по существующим на то в свете правилам полное право заменить шерстяные свои ткани шелковыми, так как шел одиннадцатый месяц со дня его кончины. 2-«Une façon d’expiation, объясняла она, полувздыхая, полусмеясь, близким ей людям, – pour m’être tant ennuyée avec ce brave homme de son vivant»-2. Граф Отто Фердинандович Драхе-фон-Драхенберг был и точно достойнейший, но тяжеловеснейший из смертных вообще и из супругов в особенности… «Остзейский дворянин» в полном значении понятия, выражаемого этими двумя словами, он был примерный, равно уважаемый начальством и товарищами эскадронный командир одного из гвардейских кирасирских полков, строго держался законов «хорошего общества», отчетливо и усердно оттанцовывал все танцы на придворных балах и в вопросах чести почитался авторитетом всею петербургскою и военною молодежью. Тридцати с чем-то лет от роду он был полковник и флигель-адъютант и при весьма небольших средствах, которые получал из родительского замка в Курляндии, умел жить приличнее многих из своих однополчан, тративших тысяч по тридцати в год и бежавших к нему же во дни безденежья «перехватить рублей триста на недельку времени», в чем он находил возможность никогда им не отказывать. Наружности он был совсем рыцарской, более внушительной, чем красивой; потомок меченосцев сказывался с первого взгляда в его высоком, сухом и мускулистом стане, в холодном блеске бледно-голубых глаз и в силе растительности бесконечно длинных и кудрявых льняных усов, – «первых по всей гвардии», говорили с гордостью «за полк» и с тайною завистью по отношению к самим себе новоиспеченные корнеты, которых муштровал он на офицерской езде… Лучшего супруга для дочери не могла и представить себе Гедвига Казимировна Борецкая, рожденная графиня Лахницкая, во внутреннем чувстве которой каждый «родовитый» иноземец, в силу уже одной крови, текущей в его жилах, должен был быть не в пример аристократичнее, цивилизованнее и «надежнее как муж во всех отношениях» любого «московита», хотя бы самого знатного и добропорядочного. «Этот по крайней мере не истощил себя с кокотками и не проиграет состояния твоего в яхт-клубе», напирала она, исчисляя дочери достоинства графа Драхенберга. Дочь с своей стороны была такого мнения, что с Драхенбергом вальсировать очень ловко, что немецкий акцент в его французской речи «не особенно противен» и, наконец, что никто лучше его не ездит верхом на каруселях придворного манежа… Благодаря сочетанию таких лестных о нем мнений, счастливый курляндский граф выхватил, как говорится вульгарно, «из-под носу» своих совместников руку одной из богатейших невест в России… С первых же шагов своих на супружеском поприще он осуществил возлагавшие на него Гедвигою Казимировною надежды в мере, далеко превысившей даже ее ожидания. Он уплатил ей чистыми деньгами причитавшуюся ей вдовью часть, исчислив оную, «с соизволения графини Елены Александровны», тысяч на семь дохода выше того, на что имела она право по закону, и счастливая теща, благословляя такого «beau fils modèle»3, переселилась вслед за тем в Вену, где года два спустя вышла вторым браком за графа Пршехршонщовского, прокутившегося галицийского помещика, который лет на пятнадцать был ее моложе и на которого заглядывались женщины, когда он на гулянье в Пратере4 с высоты элегантнейшего лондонского догкарта5 приветствовал знакомую даму 6-«d’un coup de chapeau», правя своими four in hands кровными лошадьми модного цвета Isabelle-6… состояние жены своей, оставленное покойным отцом ее в несколько запутанном виде, граф Отто Фердинандович в несколько лет управления привел в такое блестящее положение, что ежегодный доход с заводов ее и земель, не превышавший семидесяти пяти тысяч, когда он вступил с нею в брак, возрос чрез пять лет до ста двадцати, и Драхенберг, уже тогда отец, указывая на маленького сына, говаривал, потирая руки, в веселые минуты, что он «к совершеннолетию этого шибсдика надеется благоразумною экономией сколотить свободный миллиончик, за который тот, надо полагать, скажет ему merci»…