Бернард Корнуэлл – 12. Битва стрелка Шарпа. 13. Рота стрелка Шарпа (сборник) (страница 114)
– Шарп! Шарп! Шарп!
Это был бессознательный боевой клич, и те, кто не понимал его смысла, подхватывали. Весь ров шевелился, и в ночи звучало:
– Шарп! Шарп! Шарп!
– Что они кричат, Марч?
– Что-то вроде «шарф», милорд.
Генерал рассмеялся, потому что минуты назад он мечтал о тысяче Шарпов, а сейчас, похоже, разбойник завоевывает ему город. Адъютанты слышали мрачный смех, но не поняли причины и не решились спросить.
Французы высоко на стене услышали клич и тоже не поняли. Они разделывались с последним натиском на Тринидад, как разделались с предыдущими, но видели, что на равелине черно от людей и что движется весь ров, где, как им казалось, остались одни трупы. И вот трупы ожили и шли на штурм, горя жаждой мести, и мертвые кричали:
– Шарп! Шарп! Шарп!
Шарпа охватило безумие, упоение; боевая песнь звенела в ушах. Он не слышал пальбы, не видел картечи, не знал, что за его спиной, на равелине, падают солдаты. Он спрыгнул. Он был по другую сторону равелина, бежал; справа обдавало жаром, уступ оказался высоким. Новый ров неожиданно оказался пуст, и Шарп прыгнул. Перед ним подскочил задетый пулей камешек; стрелок упал на четвереньки, тотчас вскочил и побежал.
– Шарп! Шарп! Шарп!
«Я умру здесь, – думал он, – в этом пустом рву, где шевелятся на ветру непонятные белые свертки». Он вспомнил мешки с шерстью, которыми защитники укрывали бреши, и удивился, что можно в минуту смертельной опасности замечать такие пустяки.
– Шарп! Шарп! Шарп!
«Я умру здесь, – думал он, – у самого подножия склона».
И тут же пришла злоба на сволочей, которые его убьют, и злоба эта двигала им – он лез по осыпи, оступаясь на камнях, не способный сражаться, способный только лезть, чтобы донести палаш до французов, до их глоток. Рядом были солдаты, они что-то кричали; воздух полнился дымом, картечью, пламенем. Харпер, легко неся большой топор, обогнал Шарпа, и тот, не желая уступать первенство, ринулся к темному небу за частоколом сверкающих лезвий.
Рядовой Кресакр умирал, ему разворотило живот, кишки вывалились наружу; он плакал о себе и о жене, которую так жестоко избивал и которая вдруг стала так ему нужна. Сержант Рид, методист, который никогда не пил и не ругался, не мог плакать, потому что ему выжгло глаза. А сзади ревела осатаневшая толпа, солдаты бежали за Шарпом, рвали руки об острые камни. Вверх, вверх по склону, куда они и не чаяли взобраться, и кто-то падал под градом картечи и катился в ров, и новый ров заполнялся мертвецами, как тот, что остался позади, но безумие гнало уцелевших вперед.
– Шарп! Шарп! Шарп!
Крик сбивает дыхание, зато притупляет страх, и что дыхание, если на вершине поджидает смерть!
Пуля ударила в палаш, клинок дернулся в руке, но не сломался. Шарп побежал вправо, все внутри его кричало о смерти. Из-под левой ноги выкатился камешек, Шарп начал падать, но могучая рука подхватила, выровняла, и ему удалось зацепиться за толстую цепь, на которой держалась рогатка. Вершина, наивысшая точка смерти.
– Шарп! Шарп! Шарп!
Французы еще раз выстрелили, развернув пушку до отказа, и новая брешь была взята. Два великана стояли на ее вершине, невредимые, и французы побежали, хотя бежать было некуда. А Харпер, запрокинув голову, издал боевой клич, потому что совершил великое дело.
Шарп ринулся вниз, к городу; палаш в его руке ожил. Брешь осталась позади, обманутая смерть торопилась взять реванш. Палаш рубил по синим мундирам. Шарп не видел людей, только врагов; он бежал, оступаясь и падая. Вот и твердая мостовая под ногами. Он в городе. В городе! В Бадахосе! Шарп скалился, рубил сволочей. Нашел укрывшуюся за стеной орудийную прислугу и вспомнил песнь картечи, брызжущее пламя. Палаш рубил, кромсал, колол, мелькал топор, и французы бросили низкую стену сразу за проломами, потому что бой за город был проигран.
Темный поток переливался через брешь, через другие бреши; стоял невнятный, жуткий в своей невнятности крик, скорбный, смертельный вой; и безумие перешло в неукротимую злость, в желание убивать. Они убивали, пока не заныли руки, пока одежду не пропитала кровь, пока не оказалось вдруг, что убивать уже некого. И тогда темный орущий поток хлынул на улицы Бадахоса.
Харпер перемахнул через стену, выстроенную сразу за брешами. Здесь укрывался француз – он молил о пощаде, но топор раскроил ему голову. Впереди были еще солдаты в синих мундирах, он бежал к ним, вращая над головой топор. И рядом был Шарп, и они убивали, потому что столько людей полегло, столько пролито крови, армия едва не погибла, а это – сволочи, которые над ними смеялись. Кровь и еще кровь. Чтобы уравнять счет за наполненный кровью ров.
Шарп плакал, выплескивая ярость, припасенную для этой минуты. Он стоял, жутко скалясь, держа окровавленный палаш, и хотел убивать еще. Кто-то шевельнулся, поднялась синяя рука; палаш взметнулся, ударил, взметнулся, ударил снова, прошел сквозь тело и звякнул о мостовую.
Французский математик, призванный в артиллерию, офицер, который насчитал сегодня сорок атак и отбил их все, стоял в тени. Он стоял тихо, очень тихо, ожидая, когда схлынет безумие, думал о своей далекой невесте и молился, чтобы ей никогда не узнать подобного ужаса. Он увидел офицера в зеленом мундире британского стрелка и стал молиться за себя, чтобы его не заметили. Но стрелок обернулся – в глазах блестели слезы, – и математик выкрикнул: «Нет, месье! Не надо!» Палаш вспорол ему живот, как картечь вспорола живот Кресакру, и Шарп, рыдая от ярости, рубил снова и снова, кромсал врага, крошил гада, и тут могучие руки ухватили его сзади.
– Сэр! – Харпер встряхнул его. – Сэр!
– Черт!
– Сэр! – Харпер тянул Шарпа за плечо, поворачивал к себе.
– Черт!
– Сэр! – Харпер похлопал его по плечу. – Сэр.
Шарп прислонился к стене, запрокинул голову, коснулся затылком камня. «О господи». Он задыхался, правая рука бессильно повисла, мостовая под ногами была в крови. Шарп взглянул на истерзанное тело артиллериста:
– О господи! Он сдавался.
– Это уже не важно. – Харпер очнулся первым – топор разлетелся от смертоносного удара – и с благоговейным ужасом наблюдал, как убивает Шарп. Теперь он успокоил товарища, утихомирил; видно, как к тому возвращается рассудок. На городских же улицах разгоралось безумие.
Шарп сказал спокойно, без всякого чувства:
– Мы взяли город.
– Да.
Шарп снова припал затылком к стене, закрыл глаза. Чтобы пройти через брешь, пришлось победить немыслимый страх, и страх этот прогнал все чувства, кроме гнева и ненависти. Все человеческое пришлось отбросить – все, все, кроме жгучей злобы. Лишь она одна может преодолеть непреодолимое.
– Сэр? – Харпер держал Шарпа за плечо. Никто не мог бы сделать этого, думал Харпер, никто, кроме Шарпа, не провел бы солдат через высшую точку смерти. – Сэр?
Шарп опустил голову, открыл глаза, взглянул на трупы. Он удовлетворил свою гордость, пронес ее через брешь, и она успокоилась. Он посмотрел на Патрика Харпера:
– Я хотел бы играть на флейте.
– Сэр!
– Патрик?
– Тереза, сэр. Тереза.
Боже праведный! Тереза!
Глава 28
Хейксвилл не собирался спускаться в ров, но как только Южный Эссекский пошел на штурм, оставив роту легкой пехоты на гласисе прикрывать его огнем, Хейксвилл понял, что безопаснее будет укрыться за равелином. По крайней мере, там Харпер не шарахнет впотьмах топором. Сержант спустился по лестнице, скалясь на перепуганных солдат, и в суматохе зарылся под мертвыми телами. Он видел атаку и ее бесславный конец, видел, как Уиндем и Форрест вновь пытаются вести людей вперед. Трупы, под которыми лежал сержант, были еще теплые, время от времени их сотрясали удары картечи, однако до него не доставало. Раз незнакомый лейтенант попытался криками выгнать Хейксвилла из его логова и послать в бой, но совсем несложно оказалось схватить лейтенанта за щиколотку и повалить, и штык так легко вошел в ребра, и к услугам Хейксвилла оказался еще один труп с застывшим изумленным лицом. Сержант гоготал, обшаривая карманы и патронную сумку и оценивая добычу. Четыре золотые монеты, серебряный медальон и, что лучше всего, пистолет с наборной рукояткой, который Хейксвилл вытащил у лейтенанта из-за пояса. Отлично сбалансированный пистолет был заряжен; сержант ухмылялся, пряча его в карман. Все в дом, а не из дому.
Перед боем Хейксвилл завязал кивер под подбородком. Сейчас он подергал узел, разорвал, поднес кивер к лицу.
– Мы хорошо спрятались, хорошо. – Он говорил жалобно, заискивающе. – Обещаю, Обадайя тебя не бросит.
Совсем рядом, за бруствером из мертвецов, солдат с плачем звал мать. Он умирал уже долго. Хейксвилл слушал, по-звериному навострив уши, потом снова заглянул в кивер:
– Мать зовет, мать. – Слезы навернулись ему на глаза. – Свою мать. – Он взглянул поверх огня на черное небо и завыл.
Случались минуты, когда смертоносная пальба затихала, когда человеческая масса, живые и мертвые вперемешку, замирала без движения под нацеленными сверху пушками и казалось, бой окончен. В такие минуты во рву начиналось шевеление. Солдаты вскакивали и пытались бежать к брешам, другие их останавливали, пушки вновь палили, и стоны возобновлялись. Кто-то не выдерживал, сходил с ума; один солдатик подумал про пушечную стрельбу, что это Бог откашливается и плюется, – он встал на колени и молился, пока ему не оторвало голову Божьей слюной. Однако Хейксвилл схоронился надежно. Он сидел, прислонясь спиной к стене рва, загородившись спереди убитыми, и говорил с кивером.