реклама
Бургер менюБургер меню

Бенедикт Сарнов – Скуки не было. Первая книга воспоминаний (страница 73)

18

Но это — частность.

Сказав, что я долгое время совсем не чувствовал того, что Костя вложил в эти две строки («Что вам сказать? Я был евреем в такое время на земле»), я имел в виду нечто более серьезное, так сказать, сущностное.

1

Я уже рассказывал, как секретарь горкома в Серове, вызывавший меня для воспитательной беседы, заговорил со мной о трагедии еврейского народа. Рассказывал и о том, что эта его попытка воззвать к моим национальным чувствам никак меня не задела, а запомнилась мне только потому, что сильно меня удивила: уж больно далека она была от всего, что волновало меня в ту минуту. Я лишь покивал в ответ: да, знаю, мол, конечно, знаю. Как на уроке или на экзамене — не потому, что знал, а потому, что по правилам игры мне полагалось это знать.

Но тогда мне было пятнадцать лет. И я весь, целиком — совсем как Том Сойер — был занят войной и любовью. Впрочем, нет: в отличие от Тома, вся душа моя была занята тогда только любовью. Занята настолько, что даже для войны в ней оставалось совсем немного места.

В другой раз о трагедии еврейского народа мне напомнила Маргарита Алигер. В 1945 году она опубликовала поэму — «Твоя победа». И были там у нее, в этой поэме, строки, которые, как видно, произвели на меня тогда довольно сильное впечатление. Недаром же я запомнил их с той поры на всю жизнь:

Разжигая печь и руки грея, Наново устраиваясь жить, Мать моя сказала:         — Мы — евреи. Как ты смела это позабыть?

Вспомнил я их сейчас совсем не потому, что в них выразилось тогдашнее мое отношение к этой теме. Скорее наоборот. Да и впечатление, которое они на меня произвели и так надолго (больше чем на полвека) врезались в мою память, связано не с поэтической их мощью, а с тем, что поэма эта наделала тогда довольно большой шум, вызвала много разговоров и откликов, один из которых приписывали даже самому Эренбургу.

Гневный возглас, обращенный матерью лирической героини к дочке, которая «смела позабыть» о своей принадлежности к еврейской нации, задел тогда многих. Как видно, не одна она посмела об этом позабыть, а теперь вот вспомнила.

От меня все это было довольно далеко, хотя бы потому, что моим родителям — ни отцу, ни маме — никогда и в голову бы не пришло обратиться ко мне с таким упреком. Они и сами — так, во всяком случае, мне тогда казалось — не больно часто вспоминали о своем еврействе.

Героиня поэмы Маргариты Алигер в ответ на этот суровый материнский вопрос разражалась бурным монологом:

Да, я смела! Понимаешь, смела! Было лучезарно все вокруг…

Дальше не помню. Но помнить и необязательно. Смысл ее ответа не вызывал ни малейших сомнений: она напрочь забыла о своей принадлежности к гонимому народу именно потому, что все «в нашей юной прекрасной стране» было так лучезарно, что никому никогда даже и в голову не пришло бы напомнить ей о ее еврействе.

Я был существенно моложе автора этой поэмы (на целых двенадцать лет). Но даже я в свои тогдашние восемнадцать точно знал, что не так уж лучезарно «было все вокруг». И поэтому от тех ее строк — уже тогда — повеяло на меня какой-то фальшью. Этаким фальшивым советским оптимизмом.

«Страна Гайдара», в которой прошли мои детские годы, к тому времени если еще и не пошла ко дну, как Швамбрания, то уж, во всяком случае, дала серьезную течь.

Тем не менее в неискренности автора «Твоей победы» я тогда не подозревал. Ну, забыла она, что «мы евреи». Совсем забыла. И никто ни разу ей об этом не напомнил. И вот теперь, когда напомнили, она в растерянности восклицает:

Чем мы перед миром виноваты, Эренбург, Багрицкий и Светлов!

Как я уже сказал, эта поэма — точнее, именно вот эта ее глава — вызвала тогда бурную реакцию. Появились разные отклики, самым популярным из которых был стихотворный «Ответ Маргарите Алигер», написанный от имени Эренбурга.

В том году, когда эта алигеровская поэма была опубликована, до запрета на еврейскую тему в печатных советских изданиях оставалось еще несколько лет. Но свобода слова в Советском Союзе и тогда была не настолько велика, чтобы этот «Ответ» мог появиться в печати. Это был — «Самиздат».

Слова этого мы тогда еще не знали, но явление, как видим, уже существовало.

Стихотворный «Ответ Эренбурга» Маргарите Алигер распространился со скоростью лесного пожара, и тираж этого самодельного «издания», я думаю, не уступал тиражу самой поэмы.

Поэтесса, как видно, этим свои отрывком попала в нерв, в болевую точку. Зацепила какие-то важные струны в сердцах еврейской части своих читателей.

«Ответ Эренбурга» был довольно многословен. Написан он был из рук вон плохо: бросалось в глаза, что стихом самодеятельный автор владеет довольно слабо. Да и по смыслу он был весьма далек от того, что мог бы сказать на эту тему — если бы у него вдруг возникло такое желание — сам Эренбург.

Из всего этого длинного «Ответа» в памяти моей удержалось лишь несколько строк. Но к ним, в сущности, и сводилось все его, как пишут в школьных учебниках, идейное содержание.

Нет, это, наверное, все-таки не так. Главным в том «Ответе», как я теперь понимаю, была реакция на подымающуюся волну бытового, «народного» антисемитизма. На глумливые насмешки над евреями, которые «в тылу сражались за Ташкент». На злобные выкрики: «Мало вас били!», «Жаль, что Гитлер не успел вас всех уничтожить!»

Но это все я помню лишь «в общем», не конкретно. А дословно запомнились мне там совсем другие строки. Запомнились, как видно, потому, что вызвали резкое отторжение и даже возмущение.

На вопрос автора поэмы — «Чем мы перед миром виноваты, Эренбург, Багрицкий и Светлов?» — вопрос чисто риторический, а стало быть, не требующий никакого ответа, этот мнимый Эренбург отвечал:

Мы виноваты в том, что мы евреи, Мы виноваты в том, что мы умны.

И в полном соответствии с этим тезисом заключал свой «Ответ» таким патетическим восклицанием:

И я горжусь! Горжусь, а не жалею, Что я еврей, товарищ Алигер!

Сейчас я вспоминаю эти строки с улыбкой. Беспомощная их наивность (род самозащиты) уже не вызывает у меня былого раздражения. А тогда…

Убеждение, что евреев гонят и преследуют за то, что они «умны» (то есть — умнее других), не только возмущало и оскорбляло мои чувства пламенного интернационалиста. Эта еврейская спесь, помимо всего прочего, была в моих глазах ярчайшим доказательством того несомненного факта, что самодовольных дураков среди евреев ничуть не меньше, чем среди представителей других наций.

Приписываемые Эренбургу стишки были не только глупы, но и как стихи — из рук вон плохи: чистая графомания.

Но и алигеровская поэма, хоть графоманской она не была, тоже несильно меня затронула.

Запомнились мне — и даже сильнее других впечатались в память — еще такие ее строки:

Я не знаю, есть ли голос крови, Знаю только: есть у крови цвет. Этим цветом землю обагрила Сволочь, заклейменная в веках, И евреев кровь заговорила В этот час на разных языках.

Впечатались в память, значит, все-таки затронули?

Да, конечно. Но это было литературное впечатление. Хорошая или плохая (скорее все-таки плохая), это была литература, а не жизнь.

А между тем в это самое время уже и в жизни «трагедия еврейского народа», о которой в Серове мне говорил — а я пропустил это мимо ушей — секретарь горкома, подступила ко мне совсем близко, и, казалось бы, уже нельзя было не ощутить ее всей кожей, позвоночником, спинным мозгом.

Но и тут я тоже не прикоснулся к ней: ни сердцем, ни даже умом. Другим заняты были тогда и мой ум и мое сердце.

В сорок пятом году, когда кончилась война, не оставалось уже совсем никакой надежды на то, что мои дед и бабка (родители отца), оказавшиеся под немцами, каким-то чудом смогли уцелеть. Надежда на это чудо и раньше была весьма призрачной. Но в сорок пятом их гибель стала уже несомненным, точно установленным фактом.

Они жили на Украине, в местечке Златополь. Я никогда там не был и деда с бабкой ни разу в жизни не видел. Но адрес этот: «Златополь Кировоградской области» — знал хорошо. Знал я его потому, что задолго до войны, когда я был еще совсем малышом, отец часто брал меня с собой на почту, откуда он — каждый день! — отправлял деду бандероль со свежим номером «Известий». В Златополе подписаться на газету было невозможно. Московскую подписку переадресовать туда тоже почему-то было нельзя. А мой папа был не только хорошим отцом, но и хорошим сыном, и вот он вменил себе в обязанность ежедневно посылать свежую газету отцу. И за все предвоенные годы ни разу этой своей добровольной обязанностью не пренебрег: железный обычай этот соблюдался неукоснительно.

Газета не упаковывалась в конверт: она просто опоясывалась такой бумажной лентой, на которой писался адрес. Называлось это — бандероль. Так и застряло у меня с тех пор представление о том, что бандероль — это вот такая широкая бумажная лента, опоясывающая, но не заворачивающая целиком какой-нибудь предмет: газету, журнал, книгу. И я был очень удивлен, когда оказалось, что пакет из плотной оберточной бумаги, заклеенный со всех сторон и перевязанный веревочкой, тоже может быть не посылкой, а — бандеролью.

Не меньше, чем слово «бандероль», услышанное мною тогда впервые, заинтересовал меня при первом походе с отцом на почту и адрес, ежедневно надписываемый им на этой самой бандероли. Выглядел он так: