реклама
Бургер менюБургер меню

Бенедикт Сарнов – Скуки не было. Первая книга воспоминаний (страница 65)

18

Вот почему он так обрадовался, когда я наконец предстал перед ним — живой и невредимый.

Сочувственно похлопав меня по плечу, усадив на стул и усевшись напротив, он сказал:

— Ну, рассказывайте, что там у вас стряслось!

Я рассказал.

По мере того как я рассказывал, он все больше и больше мрачнел, а когда я кончил, надолго задумался, и я совсем было уже решил, что дела мои дрянь: рецензию мою печатать, конечно, не будут.

И тут, словно прочитав мои мысли, он сказал:

— Рецензию вашу мы напечатаем.

Я изумленно на него вытаращился.

— Да, да, можете не сомневаться. Напечатаем. Но учитывая все эти печальные обстоятельства, вам придется взять себе псевдоним.

Взглянув на мое — скорее растерянное, чем расстроенное — лицо, он стал меня утешать:

— Не расстраивайтесь. Я понимаю, как приятно увидеть свою фамилию, напечатанную типографским способом. Мысленно вы уже не раз предвкушали этот сладостный миг. Знаю-знаю, сам через это прошел. Но ведь это — временно. До тех пор, пока вас не восстановят… Восстановят, восстановят, можете не сомневаться… А там — кто знает? — может быть, вы так привыкнете к своему псевдониму, что вам даже и не захочется с ним расставаться. Многие замечательные писатели, по разным причинам взявшие себе псевдонимы, так и вошли в литературу не под настоящими своими фамилиями. Горький, Вересаев… Да мало ли кто еще!..

Мне стыдно было в этом признаться, но он угадал. Подписывать первое свое печатное произведение псевдонимом мне почему-то смертельно не хотелось. Не хотелось настолько, что вся радость от сообщения, что рецензию мою все-таки напечатают, сразу же испарилась. Ну, не совсем, конечно, испарилась, но, во всяком случае, была отравлена.

Отчасти, конечно (Борис Владимирович и тут был прав), это было связано с тем, что я действительно не раз уже мысленно предвкушал, как моя фамилия появится в таком почтенном журнале и какой это будет праздник для всех моих домашних. Но было в этом моем нежелании подписываться псевдонимом что-то еще, неизмеримо более важное.

Тогда я в это особенно не вдумывался. Но потом — понял.

В середине пятидесятых Володя Файнберг — молодой поэт, тогдашний мой приятель, — попросил меня, чтобы я показал его стихи Слуцкому. Борис стихи Файнберга прочитал, снисходительно одобрил (он любил покровительствовать молодым поэтам) и дал ряд указаний. Первым — по важности — было такое:

— Скажите ему, чтобы ни в коем случае не подписывался настоящей своей фамилией. Пусть возьмет псевдоним.

— Почему, Боря? — слегка придуриваясь, спросил я. Вопрос был провокационный: еврейская фамилия в то время была уже почти непреодолимым препятствием для литератора, стремящегося проникнуть в печать. — Вот вы же ведь не взяли себе псевдонима?

— Мне поздно было менять мое литературное имя. Задолго до того, как меня стали печатать, я был уже широко известен в узких кругах. Ну а кроме того, Слуцкий — фамилия не еврейская. Были князья Слуцкие.

Впоследствии кто-то сочинил про Бориса такую эпиграмму:

— Вы еврейский или русский? — Я еврейский русский. — Вы советский или Слуцкий? — Я советский Слуцкий.

Этот коротенький шуточный стихотворный диалог был бы, наверно, самым метким ответом на упоминание князей Слуцких. Но в описываемые времена я этой эпиграммы еще не знал (а может быть, она еще даже и не была сочинена), поэтому ответил попросту, прозой:

— Да ладно вам, Боря. Князья Слуцкие, может, и были, но сегодня-то фамилия ваша всеми воспринимается как еврейская.

— Ну что ж, — сухо возразил Борис. — Если этот ваш Файнберг полагает, что он настолько сильный игрок, что может играть без ладьи, — пусть остается Файнбергом.

Тут уж спорить было нечего. Сам Борис, безусловно, играл без ладьи. И к тому времени, когда происходил этот разговор, шахматную партию свою уже уверенно выигрывал.

Возвращая Володе Файнбергу его стихи, я передал ему совет мэтра (разумеется, не в такой обидной, а в слегка смягченной форме). Выслушав его, Володя сказал, что ему это советовали уже не раз, что он много об этом думал и даже колебался, но в конце концов пришел к твердому решению: подписывать свои стихи псевдонимом он не может.

— Понимаешь, — сказал он, — если бы я писал пьесы или, на худой конец, прозу… Другое дело… А стихи ведь я пишу от себя… Говорю в них — «я». А это буду как бы уже — не я.

Я стихи (во всяком случае, к тому времени, когда вплотную встала передо мной проблема псевдонима) уже не писал. И речь шла о том, чтобы подписать псевдонимом даже не пьесу, не рассказ, не повесть, а всего-навсего какую-то паршивую рецензию. Но вот это чувство, что, подписавшись псевдонимом, а не своей настоящей фамилией, я буду как бы уже не я — это чувство, по-видимому, возникло и у меня тоже.

Менять свою родовую фамилию на чужую, да еще не по собственной прихоти, а под давлением обстоятельств, в особенности таких гнусных, как государственный антисемитизм, помимо всего прочего — унизительно. Но унижения я как раз не чувствовал. Во-первых, фамилия, доставшаяся мне от предков, — не откровенно еврейская. А во-вторых, вопрос о еврейских фамилиях, о раскрытии скобок и о псевдонимах, под которыми евреи прячут свое еврейство, со всей остротой встал несколько позже. Точнее — ровно год спустя.

28 января 1949 года в «Правде» появилась статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», положившая начало печально знаменитой кампании. Группа «безродных космополитов», как узнала страна из этой и множества других последовавших за ней статей, собиралась в ресторане «Арагви», вынашивая там свои злодейские планы. В чем конкретно эти планы состояли, толком не сообщалось: то ли они собирались взорвать Кремль, то ли пытались очернить какую-то пьесу Софронова. Ясно было только одно: нет сейчас у советского народа более злых, коварных и опасных врагов, чем эти театральные критики.

Разоблачить такого затаившегося врага было несложно: надо было только узнать — и открыть народу — истинную его фамилию, которую он утаил, прикрывшись, как маской, псевдонимом.

Эта истинная (как правило, еврейская) фамилия разоблаченного преступника писалась следом за мнимой, псевдонимной. И непременно в скобках. Написанная как-нибудь иначе (скажем, через дефис), она выглядела бы не так обидно, как указанная в скобках: мало ли бывает на свете двойных фамилий. Скобки же означали, что «безродный космополит» имярек на протяжении многих лет самым подлым образом скрывал истинное свое лицо, и только теперь, благодаря бдительности наших патриотов, эта маска наконец с него сорвана.

Первая — довольно робкая — попытка «раскрыть скобки» была произведена еще до антикосмополитической кампании. Это был, так сказать, пробный шар. Жертвой эксперимента пал Нёма Мельников, за что на долгие времена и получил прозвище «отца русской скобки».

Он был первым литератором, псевдоним которого публично раскрыли обозначенной в скобках его «девичьей» фамилией. Статья называлась: «Гнилая повесть „Редакция“».

Запомнилась мне из нее такая фраза:

Н. Мельников (Мельман) смотрит на советского человека откуда-то сзади, с болезненным любопытством копаясь во всем отсталом и старом.

Но «случай Мельникова» (хоть Нёме той статьей и переломили спинной хребет) — это был все-таки именно случай, казус. То же, что происходило теперь, было — кампанией. Казалось, что вдруг хлынувшей темной стихии не просто открыли шлюзы, а что она сама бешеным своим напором прорвала плотину еще недавно незыблемых государственных запретов.

Каждый день советский народ узнавал еще об одном маскировавшемся и теперь наконец разоблаченном злоумышленнике: вот и литературный критик Данин, оказывается, был на самом деле вовсе не Данин, и театральный критик Холодов — вовсе не Холодов. Водопад раскрывающихся скобок обрушился на ничего не подозревавшего, простодушного русского человека с такой внезапной силой, что он вдруг почувствовал себя со всех сторон окруженным замаскировавшимися злоумышленниками.

Скобки раскрывались одна за другой. И если вдруг случалась такая незадача, что истинная фамилия разоблаченного преступника была какая-то невнятная, не совсем еврейская, ему — для ясности — придумывали уж бесспорно, однозначно еврейскую, чтобы именно ее помянуть в скобках.

Знаменитый анекдот про евреев и велосипедистов (кто-то кинул шуточный лозунг: «Бей евреев и велосипедистов!» — удивленный обыватель недоумевает: «А за что велосипедистов?») перестал быть анекдотом. В воронку то и дело засасывало какого-нибудь ни в чем не повинного «велосипедиста».

Украинский литературовед Евгений Георгиевич Адельгейм не был евреем. Фамилия, доставшаяся ему от предков, была немецкая. Но разбираться, еврей он или случайно попавший под колесо истории «велосипедист», было некогда. Его судили тем самым судом Линча, топтали, вытирали об него ноги. Разумеется, пользовались при этом обычными эвфемизмами: «космополит», «антипатриот» и т. п.

Сакраментальное слово «еврей», как это полагалось по условиям игры, не произносилось. Но кое-кому уж очень хотелось поставить все точки над i. И удобный повод нашелся. Поскольку по документам Евгений Георгиевич был русским, ему было предъявлено еще одно дополнительное обвинение: «Адельгейм скрыл, что он — еврей!»

Доказывать, что он на самом деле не еврей, Евгений Григорьевич счел для себя неприличным. Но тут попросил слово присутствовавший на том собрании сотрудник Министерства государственной безопасности.