Бенедикт Сарнов – Скуки не было. Первая книга воспоминаний (страница 45)
Но Федор Васильевич из этого инцидента сделал совсем другие выводы. Узнав об итогах голосования, он тотчас же написал заявление об отставке: не считаю, говорилось в том заявлении, себя вправе оставаться директором, если коммунисты мне не доверяют.
Такие у него были понятия. И директором — точнее, исполняющим обязанности директора — стал Василий Семенович Сидорин.
А у Василия Семеновича была своя история.
Когда-то, в давние, а для нас так даже доисторические времена он тоже был членом партии. Но в 1921 году он из нее вышел. Он был не согласен с новой экономической политикой партии. Он ее не принял.
Потом, конечно, он понял, что партия была права. («Партия всегда права», — как высказался однажды на эту тему Лев Давыдович Троцкий.) Осознав это, Василий Семенович много раз пытался исправить ту давнишнюю свою историческую ошибку. Но партия неизменно отвергала все его попытки восстановить членство в ее железных рядах.
Нэп, вопреки уверениям Ленина («всерьез и надолго») оказался не таким уж долговечным. Давным-давно уже он прекратил свое жалкое существование, как бы доказав тем самым, что Василий Семенович, выступая против него, был, быть может, не так уж и не прав. Но Василий Семенович как был, так и оставался беспартийным. И до самой его смерти партия так и не простила ему его строптивость, выразившуюся в гордом нежелании колебаться вместе с ее генеральной линией.
История эта, естественно, наложила на личность Василия Семеновича свой отпечаток. Определила некоторую его, что ли, гражданскую робость. Я рассказываю это к тому, что некоторые умные люди утешали меня тогда, уверяя, что я не должен считать приказ Василия Семеновича о моем исключении из института волеизъявлением каких-то высших сил. Ни, тем более, сигналом о каких-то грядущих бедствиях, которые неминуемо должны теперь на меня обрушиться. Будь, говорили они, на месте Василия Семеновича другой директор, не выходивший в свое время демонстративно из рядов ВКП(б), он не трепетал бы так перед парткомом и такого приказа ни за что бы не подписал. Иными словами, они считали, что этим своим приказом Василий Семенович как бы слегка перестарался. Из-за своей чрезмерной, хотя и исторически объяснимой, трусости забежал вперед, перестраховался.
Но мне от этого было не легче. Тем более что это была всего лишь версия: другие не менее умные люди еще раньше уверяли меня, что если меня исключат из комсомола, за этим неизбежно — автоматом — последует исключение из института.
И вот теперь это подтвердилось.
Повиснув в воздухе, я с какой-то особой нежностью вцепился в свой комсомольский билет, который пока еще оставался со мною. По уставу отнять его у меня даже райком не имел права. Сделать это мог только горком. И пока билет оставался у меня, я, ухватившись за него как за соломинку, чувствовал себя в относительной безопасности. (Опыт Манделя, которого исключили, так сказать, «посмертно», ничему меня не научил.)
Но вот и бюро горкома вынесло свой ужасный вердикт. Даже еще более ужасный. Первым секретарем московского горкома ВЛКСМ был тогда некто Красавченко — по слухам, зоологический антисемит. Не знаю, было ли дело в индивидуальных свойствах личности этого деятеля, или все было решено «в высших сферах», то есть в «Министерстве Любви», но на бюро горкома со мной обошлись совсем уже круто. В результате формулировка моего исключения обогатилась новыми, еще более зловещими обвинениями. Теперь она звучала так:
За неоднократные антисоветские высказывания, за наглую вражескую вылазку, выразившуюся в акте злостного политического хулиганства, за глумление над основополагающими партийными документами, в частности над постановлением ЦК ВКП(б) «Об опере В. Мурадели „Великая дружба“», а также за неправильное отношение к марксизму-ленинизму…
Были там, кажется, и еще какие-то пункты, которые я не запомнил. Но и того, что помню, вполне достаточно. Человека, виновного во всех этих страшных прегрешениях, просто не могли не изъять из числа свободных людей.
Я чувствовал это, как уже было сказано, позвоночником. Спинным мозгом. Но чувство это приняло у меня какую-то странную, я бы даже сказал, извращенную форму. Оно формулировалось так: «Я не могу жить без комсомола!»
8
В комсомол я вступил в сорок втором году. Мне было тогда пятнадцать лет.
Свое вступление «в ряды ВЛКСМ», как это тогда называлось, я воспринимал как дело довольно рутинное. Но, как потом выяснилось, это было не так. Во всяком случае, не совсем так.
По-настоящему это дошло до меня много позже, в начале семидесятых, когда судьба вновь заставила меня вспомнить о существовании этой организации. А вспомнить о ней меня заставила не совсем обычная (во всяком случае, для нашей семьи) линия поведения, избранная в то время моим сыном.
В девятом классе он стал плохо учиться. Он потерял последние остатки интереса к школьным занятиям. Вернувшись из школы домой и наскоро пообедав, обзванивал каких-то своих приятелей и исчезал до позднего вечера, а иногда и до глубокой ночи.
Жена выходила из себя, но ничего не могла с ним поделать. И вот однажды она объявила мне, что — все! Ее терпение кончилось.
— Сегодня же ты пойдешь к директору школы, скажешь, что так дальше продолжаться не может, что школа превратилась для него в ширму. Я все решила: мы забираем его из школы и отдаем на шинный завод.
— Почему именно на шинный? — спросил я.
— Я сегодня встретила свою давнюю подругу Лену К. Она рассказала, что у нее с сыном была точно такая же история. Они взяли мальчика из школы, отдали его на шинный завод, и через три недели он стал шелковый. Блестяще закончил школу рабочей молодежи и в тот же год поступил в институт.
Я не стал спорить и послушно поплелся в школу объясняться с директором.
Директором оказалась энергичная, властная женщина лет сорока.
— Мой сын, — начал я, — учится в девятом классе… Собственно, это только так говорится — «учится». То-то и горе, что ни о каком учении давно уже нет и речи. Школа, в сущности, превратилась для него в ширму…
— Моя школа? — вскинулась директриса, сделав возмущенное ударение на слове «моя». — Моя школа? В ширму?
— Нет-нет, вы меня не так поняли, — испугался я. — Не ваша школа, а школа вообще. Школа как таковая…
Зазвонил телефон. Директриса сняла трубку.
— Да? Слушаю… Да-да, директор школы… Слушаю вас… Из милиции?.. Ну конечно, догадываюсь…
Я тоже сразу догадался, что означал этот звонок из милиции. Накануне сын рассказал мне, что у них в школе — ЧП. Два восьмиклассника пытались изнасиловать свою одноклассницу. К счастью, у них ничего не вышло. Но родители девочки обратились в милицию, и дело грозило обернуться крупным скандалом.
Не сомневаясь, что разговор идет именно об этом, я с интересом стал к нему прислушиваться.
— Я с вами согласна, — говорила директриса. — Да… Конечно… Они нетактично поступили с девочкой… Но ведь у мальчиков сейчас такой сложный возраст. Вы знаете, как им трудно… У них такие перегрузки, такое нервное напряжение. А родители… Знаете, как сейчас у нас, мы ведь все диссертации пишем… Вот-вот… А дети без внимания… Ну да, конечно… А насчет девочки я совершенно с вами согласна. Нетактично, нетактично они с ней поступили…
Закончив разговор, она вновь обратила свое внимание на меня. Я попытался придать своему лицу самое безмятежное выражение.
— Да, так что там у вас? — спросила она.
— Сын у меня. В девятом классе, — напомнил я. — Учиться не хочет. Школа для него — это, в сущности, ширма…
— Моя школа — ширма? — снова вскинулась она. Но, видимо, вспомнив о только что закончившемся телефонном разговоре, сменила тон. — А в чем это, собственно, выражается?
— Ну, как вам сказать… Уроков не делает. Придет из школы и сразу давай названивать дружкам-приятелям…
— Постойте, постойте, — прервала она меня. — Вот вы говорите: придет из школы… Стало быть, в школу он ходит?
— В школу ходит, — подтвердил я. — Но ведь школа для него — это только шир…
— Так что же вы мне голову морочите! — возмутилась она. — Сами говорите: в школу ходит. А у меня есть такие, что по полгода в школе не появляются. И я даже и не думаю их исключать…
Пристыженный, я поспешил откланяться.
Жена, которой я рассказал о результатах моего визита, была очень мною недовольна. Но мысль о том, чтобы взять сына из школы и отдать его на шинный завод, у нее с тех пор больше не возникала.
А он тем временем продолжал гнуть свою линию. С грехом пополам дотянул до конца десятого класса. Близилось окончание школы, и было уже совершенно ясно, что в аттестате у него — это в лучшем случае, если он этот аттестат все-таки получит — будут одни тройки. А по тогдашним порядкам средняя оценка, выведенная в аттестате, входила в число тех конкурсных баллов, которые абитуриент должен был набрать при поступлении в институт. Допустим, проходной балл при поступлении на английский факультет, куда собирался поступать мой талантливый отпрыск, был — 23 очка. Будь у него в аттестате средним баллом пятерка, это значило бы, что, сдав из четырех вступительных экзаменов два на четверки, он в институт попадал. А при троечном аттестате ему все четыре экзамена надо было сдать на пятерки, что уже само по себе было чистейшей фантастикой.
Не поступив в институт, он бы сразу же загремел в армию, мысль о которой бросала в холодный пот не только мою жену, и даже не только меня, но и самого абитуриента. И тут знающие люди сказали мне, что в этих чрезвычайных обстоятельствах особенно важно, чтобы абитуриент был комсомольцем.