Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 42)
Но это была лишь крохотная, едва заметная трещина. В других же случаях «трещина» разрасталась в непроходимую пропасть.
1
У П. Я. Чаадаева в его «Апологии сумасшедшего» есть рассуждение, которое представляется мне и поныне — к великому нашему несчастью! — сохраняющим свою актуальность. Вот оно:
Есть разные способы любить свое отечество; например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова.
Для Чаадаева не было и не могло быть ни малейших сомнений насчет того, какой из этих двух «способов любить свое отечество» предпочтительнее. Но Чаадаев в этом смысле был у нас едва ли не белой вороной. Для многих ответ на этот вопрос был далеко не так прост и однозначен. А кое-кто из самых выдающихся деятелей русской культуры так даже определенно предпочитал жалкую «самоедскую» любовь к отчизне — гордой британской. И не только предпочитал, но и настойчиво, упорно, неистово эту «самоедскую» любовь культивировал:
Вглядитесь пристально в эту картину нарисованную Александром Блоком. Посмотрите, как нарочито, подчеркнуто отобраны поэтом самые непривлекательные и даже гнусные подробности российского бытия.
В храме, куда российский грешник приходит отмаливать свои грехи, пол — заплеванный. Голодного пса русский человек отпихивает, и не как-нибудь, а — икнув. Купоны он не просто пересчитывает, как это делал бы какой-нибудь французский Гарпагон или папаша Горио, а-слюнит и даже переслюнивает. И все это — для того, чтобы с упоением воскликнуть, что даже и такой, заплеванной, загаженной, омерзительной, — его родина ему дороже всех прочих стран и краев земли.
Но сама эта формула (и такой) все-таки предполагает, что есть и какая-то другая, может быть, чистая и прекрасная Россия, которая ему тоже дорога. Что он просто не желает отделять одну от другой, а принимает свою родину целиком, с ее не только лицевой, парадной, но и — оборотной, грязной стороной, всю омерзительность которой он не хочет, не считает нужным, считает даже недостойным скрывать и замалчивать.
Да, у Блока это, может, и так. (У него даже слышится в этих строчках не только любовь, но и ненависть — «и страсть, и ненависть к отчизне», как написал он однажды.)
Но были в России писатели, поэты, мыслители, философы — и отнюдь не какого-нибудь там третьего ряда, а весьма даже крупные, — которые решительно предпочитали именно вот эту оборотную сторону, сладострастно восхваляли именно эту — нищую, грязную, грешную, измызганную Россию. Хотели видеть и любить ее только такой, и никакой иной.
Особенно искренно, а потому особенно талантливо это получалось у одного из замечательнейших писателей русских — Василия Васильевича Розанова.
Цитируя одно из наиболее откровенных высказываний Розанова на эту тему, Дмитрий Мережковский комментировал его с изумлением и некоторым даже ужасом:
Самообличение, самооплевание русским людям вообще свойственно. Но… до этого еще никто никогда не доходил. Тут преступлена какая-то черта, достигнут какой-то предел.
Россия — «матушка», и Россия — «свинья». Свинья — матушка. Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он и в самом деле, плачет и смеется вместе: «смеюсь каким-то живым смехом, от пупика» — и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Федора Павловича Карамазова.
— Ах вы, деточки. Поросяточки! Все вы — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка!..
В этой характеристике не было ни малейшего преувеличения. Розанов и в самом деле полагал, что именно вот такая, «самоедская» любовь к России, — что только она и есть — подлинная, настоящая.
Вот была, например, у него статья — «Левитан и Гершензон».
О трудах известного историка русской литературы и русской общественной мысли М. О. Гершензона он писал там так:
Берешь одну книгу — и залюбовываешься… Берешь другую книгу и залюбовываешься. Как у Левитана — смотришь один пейзаж и восхищаешься, смотришь другой пейзаж и восхищаешься… Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России…
Замечательно, что на пейзажах Левитана… пейзаж всегда — без человека. Вот «Весенняя проталинка», ну — завязло бы там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. «Прелестная проталинка», — и ругательски ругается среди нее мужик, что «тут-то и утоп». — «Ах… в три погибели ее согни»…Как же это передать, как не несколько обезобразив «Проталинку»?..
Я думаю — стремнин и крупных людей по той же причине не берет и Гершензон… Да если в этом «разбираться», то выйдет «испачканный надписями забор», а не «Пропилеи» в афинском стиле.
Вдруг «сивухой запахло». В литературе-то? Литература должна быть благоуханна…
Отдав дань восхищения и живописцу и историку русской литературы, Розанов сперва, как бы непроизвольно, сбивается на несколько иронический тон. И вдруг эта легкая, едва заметная ирония взрывается нескрываемым сарказмом:
…Русская «суть»? — Ах, она мучительна. Ах, она страшна… Оба они, пейзажист и историк, взяли «Власа» вот собирающим копеечки на блюдо для построения «церкви Божьей». Благочестивый вид и благообразное занятие. Но была история «до этого». И вот на эту историю оба накинули покров.
Отчего как-то и заключаешь, что Русь не «кровная» им, не «больная сердцу». Ибо «родное»-то сердце всю утробушку раскопает. И все «на свет божий вытащит», да и мало еще — расплачется и даже в слезах самого историка или ландшафиста «кондрашка хватит».
Да, такую Россию «в дорожном мешке с собой» не увезешь! А те, чью очищенную, «ублагороженную», дистиллированную Россию можно увезти с собой в эмиграцию (хоть картиною Левитана, хоть восемью томами Пушкина), они — чужие, не родные ей, как бы старательно — и даже талантливо — ни притворялись своими:
Это мастерская «стилизация» русского ландшафта и то же истории русской литературы; и еще глубже и основательнее — стилизация в самом себе — русского человека, русского писателя, русского историка русской литературы, русского живописца. Нет боли, крика отчаяния и просветления…
Тут — камень в огород уже не только Левитана и Гершензона, а всех деятелей русской культуры, тщетно старающихся утаить свое инородчество.
Были бы они русскими, так изображали бы «русского грешника» не только в тот момент, когда он «кладет в тарелку грошик медный» и целует «столетний, бедный и зацелованный оклад», но и в те неприглядные мгновения его бытия, когда он готов — «воротясь домой, обмерить на тот же грош кого-нибудь, и пса голодного от двери, икнув, ногою отпихнуть».
Хотя изобразить этого «русского грешника» он (инородец) еще, быть может, и изобразит. А вот полюбить, признать в нем своего единокровного брата, а быть может, даже и увидеть в нем самого себя… И — мало того! — от души воскликнуть: «Д а, вот такая она, наша Русь, и никакой другой Руси нам не над о!..» — вот этого инородцу не дано…
2
Владислав Ходасевич тоже — как Левитан, как Гершензон — был инородцем. Ни капли русской крови не текло в его жилах. (Его дед по отцовской линии Я. И. Ходасевич был польский дворянин, участник восстания 1830 года, за что он был лишен дворянства, земли и имущества. Отцом матери поэта был известный в свое время публицист Я. А. Брафман — еврей, принявший православие.)