реклама
Бургер менюБургер меню

Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 41)

18

Сделала это и Ахматова:

А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась: Последняя с морем разорвана связь, Ни в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня, А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов. Затем, что и в смерти блаженной боюсь Забыть громыхание черных марусь, Забыть, как постылая хлопала дверь И выла старуха, как раненый зверь. И пусть с неподвижных и бронзовых век, Как слезы, струится подтаявший снег, И голубь тюремный пусть гулит вдали, И тихо идут по Неве корабли.

Эти стихи приводит в своей статье и Жолковский. Но у него они выглядят так:

А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась […] Ни в царском саду у заветного пня […] А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов […]

На этом цитата обрывается. А комментирует он процитированные строки таким образом:

…все же она не отказывается ни от монументальной бронзы, ни от невского фона. Ахматова, в стихах и в жизни охотно позировавшая на фоне медного всадника и петербургских дворцов, ясно провидит бронзовые веки собственной статуи. Более того, даже настойчивое подчеркивание своей жертвенной причастности общей судьбе совмещено с противоположной и очень характерной для Ахматовой фигурой «женского своеволия»: выбор места для памятника строится по формуле «не хочу того-то и того-то, а только вот этого».

Только одно увидел наш автор в этом страшном, трагическом эпилоге ахматовского «Реквиема»: женский каприз и тщеславие. Углядел, что Ахматова «ясно провидит бронзовые веки собственной статуи», и не заметил, что так же ясно провидит она, как с этих бронзовых век струятся неиссякающие слезы. Надо ли удивляться при этом, что он вычеркнул, заменил отточиями строки — и про море, с которым у нее «разорвана связь», и про «безутешную тень», которая ищет ее «в царском саду у заветного пня», и про «громыхание черных марусь», и про то, как «постылая хлопала дверь», и «выла старуха, как раненый зверь».

Вычеркнуть, заменить отточиями эти строки ему было необходимо, потому что поэтика не только не лжет, но и не даст солгать, если с ней обращаются честно.

Опрокинутая купель

В основе того пафоса «демифологизации», которым одержимы названные (а так же и многие не названные) мною авторы, лежит, конечно, комплекс Герострата. Но какая-то толика истины есть и в рассуждениях Александра Жолковского, и в инвективах Михаила Синельникова, и даже в высокомерно-снисходительных сентенциях Виктора Ерофеева:

Там, где кончается незабвенная «осетрина второй свежести», роман полон дешевого мелодраматизма. Он часто безвкусен в своих религиозных претензиях, излишне театрален.

…Мемуарные книги А. И. Цветаевой взбаламутили поколения «джинсовых» девочек, самовыразившихся посредством «Марины» и нашедших себя в бездумной декламации и истерическом кликушестве, в паломничестве к святым «цветаевским местам»…

В поздних стихах и поэмах Цветаева увлеклась звонкой, но пустой и безответственной риторикой… Стали царапать слух цветаевская фальшь и нарочитость, самолюбование и псевдорусское молодечество.

Объект моего полемического остранения — не столько поэзия Ахматовой, как таковая, сколько весь ахматовский миф в целом и тот, так сказать, «институт ААА», который является современным способом его существования.

С рассуждениями и соображениями такого рода можно спорить, но совсем, не принимать их во внимание нельзя. И уж совсем не стоит оспаривать тот очевидный и несомненный факт, что и Булгаков, и Цветаева, и Ахматова, в силу некоторых — легко объяснимых — причин и в самом деле стали объектами самого что ни на есть доподлинного культа. И дело тут не только в «джинсовых девочках» и «институте ААА». Создалась ситуация, в которой любая — даже обоснованная — критика того или иного булгаковского, или цветаевского, или ахматовского текста воспринимается как незаконное и даже кощунственное вторжение на территорию некоего табуированного пространства, куда «посторонним» вход разрешен лишь при неукоснительном соблюдении соответствующих — сугубо культовых — правил поведения.

Всякий культ раздражает. И не только раздражает, но и вызывает определенную реакцию, довольно точно обозначаемую старинной русской пословицей, гласящей, что клин клином вышибают.

О том, что может проистечь (и проистекало) из практики такого вышибания клина клином, можно было бы написать не одну драму, и даже трагедию.

Вот, например, Николай Гаврилович Чернышевский был очень снисходителен к некоторым слабостям своей жены. Объяснял он это тем, что мужчины так долго держали женщин в повиновении, так чудовищно угнетали их требованиями супружеской верности (хоть сами при этом отнюдь не склонны были блюсти эту самую верность), что не грех теперь и перегнуть палку в другую сторону. Ничего хорошего из этого «перегибания палки» у Николая Гавриловича, как известно, не вышло. И не могло выйти.

Вышибать клин клином — это значит заменять одно зло — другим злом, прежнюю дурь — другой дурью, старую ложь — новой ложью.

Кое-кто, конечно, станет защищать многочисленных «вышибателей клина клином», доказывая, что движет ими никакой не «комплекс Герострата», а естественный и до некоторой степени даже обоснованный протест против культового сознания.

Ну что ж, может, и так. Но сути дела это не меняет. Бороться с мифами можно только одним способом: поиском истины. В любом ином случае стремление к «демифологизации» грозит обернуться созданием другого, нового мифа, еще более злокачественного, чем прежний.

Или даже еще худшим злом, о непоправимых последствиях которого проницательно высказался однажды Андре Жид. Путешествуя по Советскому Союзу и наблюдая разнообразные причуды советской жизни, он весьма кстати припомнил известную пословицу насчет опрокидываемой купели, из которой вместе с водой выплеснули ребенка. Этот старый и, между нами говоря, довольно-таки затасканный образ он довольно удачно обновил и даже обогатил некоторыми новыми красками. Поводом для этого ему послужило крайне нетерпимое отношение тогдашних советских властей к религии.

К самой идее борьбы с религиозным дурманом маститый французский писатель, как ни странно, отнесся с пониманием. Даже с сочувствием. Но были у него при этом и кое-какие сомнения:

Что касается консервативного влияния религии на сознание, отпечатка, который может наложить на него вера, я знаю об этом и думаю, что было бы хорошо освободить от всего этого нового человека. Я допускаю даже, что… может возникнуть желание разом избавиться от всего этого, но… У немцев есть хорошая поговорка, я не могу подобрать схожей французской: «Вместе с водой выплеснули и ребенка». По невежеству и в великой спешке. И что вода в корыте была грязная и зловонная — может быть. Настолько грязная, что не пришло даже в голову подумать о ребенке, выплеснули все сразу не глядя.

И когда я слышу теперь, как говорят, что по соображениям терпимости, по прочим разным соображениям надо отливать заново колокола, боюсь, чтобы это не стало началом, чтобы не заполнили снова грязной водой купель… в которой уже нет ребенка.

Стимулы, которые движут людьми, опрокидывающими купели, могут быть самые разные. Купель может быть опрокинута, как говорит Жид, «по невежеству и в великой спешке». Но эта операция может проделываться и вполне обдуманно, а также отнюдь не невежественными, а, напротив, высокоучеными людьми. Побудительной причиной может быть «комплекс Герострата», но могут тут действовать и совсем иные, так сказать, вполне благие намерения… Но результат при этом всегда будет один и тот же. В любом случае перед нами вновь окажется все та же купель, наполненная грязной, может быть, даже еще более грязной водой, но — уже без ребенка.

И в них вся родина моя

В 1922 году, покидая родную землю (как оказалось и как он, конечно, предчувствовал, навсегда), Владислав Ходасевич написал:

России — пасынок, а Польше — Не знаю сам, кто Польше я. Но: восемь томиков, не больше, — И в них вся родина моя. Вам — под ярмо ль подставить выю Иль жить в изгнании, в тоске. А я с собой свою Россию В дорожном уношу мешке.

Это не было ни риторической фигурой, ни даже метафорой.

Уезжавшая вместе с ним Н. Берберова вспоминает:

Вокруг нас на полу товарного вагона лежали наши дорожные мешки. Да, там был и его Пушкин, конечно, все восемь томов. Но я уже тогда знала, что никогда не смогу полностью идентифицироваться с Ходасевичем, да я и не стремилась к этому: Россия не была для меня Пушкиным только. Она вообще лежала вне литературных категорий…

Это свидетельство интересно не только тем, что подтверждает: все было в точности так, как «отстоялось словом» — и дорожные мешки на полу товарного вагона (именно мешки, а не, скажем, чемоданы или саквояжи), и восемь томов собрания сочинений Пушкина в издании А. С. Суворина (действительно восемь, а не шесть или десять). Гораздо интереснее и важнее тут другое: то, что даже Берберова, самый близкий ему тогда человек, не могла полностью идентифицироваться с ним в своем отношении к родине.