18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Айлин – Бездна под ногами (страница 2)

18

Но дети — стая, и стая мгновенно чует, кого можно гнать. К концу той же недели весь класс уже знал: со мной нельзя. Я проклинаю. Кто заболеет — тот сидел рядом с Мариной; кто получит двойку — на того я навела порчу взглядом. Сначала это была игра, потом игра стала правилом, а правило — законом, который никто не помнил, кто установил.

Со мной перестали садиться. Это звучит мелко, если ты взрослый. Ну, не садятся, подумаешь. Но для ребёнка парта — это его место в мире, его территория, доказательство, что он часть чего-то. А я каждое утро входила в класс и видела, как все рассаживаются, тесня друг друга, лишь бы не рядом со мной. Доходило до того, что учительнице приходилось сажать меня за свой стол, у доски, — потому что иначе на последних рядах не хватало мест, дети набивались по трое, лишь бы подальше.

Я сидела за учительским столом, лицом к классу, и смотрела на тридцать спин, отвернувшихся от меня. Знаете, что чувствуешь, когда на тебя не смотрит целый класс? Не злость. Холод. Тот самый, что дышит снизу.

Это длилось почти год. Любая болезнь в классе — моя вина. Однажды наша математичка, поставив мне тройку — справедливую, я и правда не доучила, — слегла с воспалением лёгких. И весь класс загудел: видали? Она теперь и учителей проклинает. Скоро её вся школа бояться будет.

Самое страшное в той истории — что меня не защитил никто. Даже взрослые.

Когда мама всё-таки пришла в школу разбираться — не сразу, она долго не верила, что всё так серьёзно, — классная руководительница приняла её в пустом кабинете, после уроков. Я сидела в коридоре на подоконнике и слышала каждое слово через приоткрытую дверь.

— Поймите меня правильно, — говорила классная. — Я не оправдываю детей, травля — это плохо. Но и осудить их реакцию, честно говоря, не могу. Ваша дочь очень отличается от других. Она чрезмерно взрослая. Строгая. Неэмоциональная. У неё жёсткий, требовательный характер и такой взгляд, что у меня самой порой мурашки. Я постараюсь держать ситуацию под контролем. Это всё, что я могу вам обещать.

Повисла пауза. Я ждала, что мама скажет хоть что-нибудь. Что заступится. Что хотя бы рассердится.

— Что ж, — сказала мама ровным голосом, в котором не было ни тепла, ни гнева, ничего. — Если она и вправду такая, как вы говорите, то сумеет постоять за себя сама. Желаю вам удачи.

И ушла. Каблуки простучали по коридору мимо меня — она знала, что я сижу на подоконнике, не могла не знать, — но не остановилась, не положила руку мне на голову, не сказала ни слова. Дома мы тоже ничего не стали обсуждать. Мама поняла, что я всё слышала, и сделала вид, что ничего не было. Так у нас было заведено: трудное не называется вслух, и тогда его как будто нет.

Мне тогда отчаянно нужно было одно — чтобы близкий человек обнял и сказал: ты ни в чём не виновата, это они дураки, а ты хорошая. Одна фраза. Я бы за неё всё отдала. Но мама молчала, и я научилась тому, чему учатся все недолюбленные дети: не ждать. Если не ждёшь — не больно.

С тех пор бездна меня уже не оставляла. Она то раздувалась так, что, казалось, ещё шаг — и поглотит; то вдруг съёживалась, отступала, и я по неделям про неё не вспоминала, жила почти как все. Но я уже знала, что она есть. Что она ждёт. Что она — часть меня, как родинка на плече или цвет глаз, и избавиться от неё нельзя, можно только научиться с ней жить.

Я не была злой девочкой. В этом вся горькая шутка. Я не желала Диме болезни, не насылала на математичку воспаление лёгких. Я просто была — какая была, и от меня почему-то отшатывался мир, словно чувствовал во мне то, чего я сама в себе ещё не разглядела. Это потом я узнаю, как это называется, и что таких, как я, единицы, и что страх, который я вызываю, — не выдумка трусливых детей, а правда, которую они чуют острее взрослых.

А тогда я просто была восьмилетней девочкой, которая каждый урок мечтала об одном: чтобы поскорее прозвенел звонок и можно было уйти домой. Туда, где меня хотя бы не гнали. Где меня просто не замечали, — а это, я уже понимала, совсем не то же самое, что любить.

Школу я так и доучилась изгоем. Не пошла ни на последний звонок, ни на выпускной. За аттестатом пришла нарочно с опозданием, когда основная масса одноклассников уже разошлась по домам праздновать. Думала проскользнуть тихо, забрать документ и больше никогда не переступать этого порога.

Но в тот день у школьного крыльца меня окликнули. И с этого, если уж совсем честно, началась совсем другая история — та, в которой я впервые сказала вслух то, чего говорить не стоило.

Глава 3. Не у всех есть будущее

Был июнь, и пахло тополиным пухом и чьими-то дешёвыми духами. У школьного крыльца кучковались выпускники — нарядные, чужие, оглушённые внезапной свободой. Девочки в туфлях, к которым ещё не привыкли ноги, мальчики в пиджаках с чужого плеча. Все они через час разойдутся в свои жизни, и большинство из них я не увижу больше никогда. Я шла мимо них к двери, прижав к груди папку с аттестатом, и думала только о том, чтобы проскользнуть незамеченной.

— Марина! Эй, Марин, погоди!

Я застыла. За четыре года ко мне никто не обращался по имени — разве что учителя на перекличке. А тут — оклик, громкий, при всех. Стало вдруг очень тихо; кучка выпускников развернулась в мою сторону, и я почувствовала, как тридцать пар глаз ощупывают меня: что это с ней заговорили, сейчас будет что-то.

Это был Гриша. Гриша Самойлов — крепкий, нагловатый, из тех, кому всё легко даётся и потому всё немного скучно. Рядом с ним стояли ещё трое: Кирилл, длинный и тихий, вечно в его тени; Света Лагутина, хорошенькая, с ямочками, та, по которой полкласса вздыхало; и Игорь Дроздов, спортсмен, гордость школы по плаванию. Четверо из той породы, что всегда в центре, всегда на свету. Я была их полной противоположностью — и потому, наверное, в тот день и стала им любопытна. Изгой ведь тоже своего рода знаменитость.

— Марин, ну ты чего как неродная, — ухмыльнулся Гриша. — Школу кончили, можно и поговорить. Ты вообще по жизни что планируешь? В универ-то будешь поступать?

Простой вопрос. Дружелюбный даже, насколько Гриша вообще умел быть дружелюбным. И я могла бы ответить просто: да, собираюсь, или ещё не решила, или не твоё дело, Самойлов. Любой нормальный ответ. Но во мне в ту секунду что-то открылось — будто кто-то снял крышку с колодца, и оттуда, из глубины, поднялись слова, которых я не выбирала.

— Я поступлю в институт, — услышала я собственный голос, ровный и далёкий. — Стану врачом, пойду работать в больницу. Выйду замуж, рожу двоих детей. Рано стану вдовой. И тогда ты, Гриша, мне позвонишь и предложишь встречаться.

Я не придумывала это. Я это видела — как видят дорогу из окна поезда: она просто есть, она уже проложена, и не я её прокладывала. Говоря, я знала, что так и будет. Каждое слово ложилось мне на язык с тяжёлой, спокойной уверенностью факта.

Повисло молчание. А потом Гриша расхохотался — резко, чтобы прогнать неловкость.

— Ну ты даёшь! С фантазией у тебя порядок, я гляжу. Ты чё, таблетки какие пьёшь, что ли? Поделись, и мы тогда тоже про своё будущее расскажем!

Засмеялись и остальные — Кирилл коротко, в тень Гриши; Света тоненько, прикрыв рот ладошкой; Игорь снисходительно, как смеются победители над чудачеством слабого. И тут крышка колодца открылась шире, и я договорила то, чего говорить было совсем нельзя:

— Я и без таблеток неплохо вижу, чего и вам желаю. Жаль только, не у всех из вас есть будущее. Некоторым из вас остался последний год.

Смех оборвался. Не сразу — сначала ещё кто-то хмыкнул по инерции, — но за секунду стало понятно, что я не шучу. Я и сама это поняла, и мне стало холодно, как всегда, когда подступала бездна. Зачем я это сказала? Что я несу? И — кому?

Я не знала, кому. В том и ужас: слова пришли, а адреса при них не было. Я обвела их взглядом — четверых нарядных, живых, пахнущих духами и пухом, — и не смогла различить, на ком из них уже лежит тень. Может, ни на ком. Может, я и правда просто чокнутая, как все говорят.

— Ладно, мне пора, — сказала я и почти бегом ушла прочь, чувствуя спиной их растерянное молчание.

Дома я долго не могла успокоиться. «Марина, что ты несёшь, — выговаривала я себе, меряя шагами комнату. — Ты и так для всех с приветом, а теперь они тебя совсем за психованную держать будут. Сказала бы „да, поступаю“ — и всё, и шла бы себе». Но злость не помогала. Под злостью, глубже, сидело знание: я сказала правду. Я не понимала откуда, не понимала зачем, но это была правда, и от этого было страшнее всего.

Прошло два месяца.

В августе, перед самым началом моей студенческой жизни, по нашему району прокатилась новость. Маршрутка, ехавшая поздно вечером из города, столкнулась с фурой на скользкой после дождя трассе. Погибли двое пассажиров. Двое из той маршрутки оказались выпускниками нашей школы. Света Лагутина. И Игорь Дроздов.

Те самые. Двое из четверых, что стояли у крыльца.

Я узнала об этом от соседки, между делом, у подъезда — она рассказывала кому-то, ужасаясь, какие молодые, вся жизнь впереди была. Я стояла, держась за перила, и чувствовала, как открывается подо мной знакомая темнота. Не у всех из вас есть будущее. Я сказала это в лицо живым, смеющимся ребятам — и через два месяца двоих из них не стало.