Айлин Лин – Графиня Оболенская. Без права подписи (страница 2)
Агафья посмотрела на меня без всякого выражения.
– Как угодно, барышня. Только Карл Иванович осерчают. Когда осерчают, то ванну велят наполнить. А нынче вечером вода в котле ледянее обыкновенного, истопник запил.
Я неохотно взяла пузырёк, пальцы дрогнули. Поднесла к губам. Хотела сделать вид, что глотнула, но Агафья смотрела, не мигая. Пришлось проглотить.
Женщина ушла, а я сползла с кровати, доковыляла до ведра, два пальца в рот и желудок скрутило спазмом. Всё, что смогла, исторгла из себя, после чего с трудом перебралась на кровать, укрылась пледом и посмотрела на темнеющий кусок небесного полотна в окне.
Меня зовут Елена. Это не моё тело. Оно принадлежит некой Александре Николаевне, племяннице князя. Я нахожусь в частной лечебнице для душевнобольных в Петербурге. На дворе тысяча восемьсот девяносто третий год. Доктор не желает отвечать на вопросы, назначает сомнительные лекарства и запирает дверь на засов.
Вот и всё, что мне было известно на данный момент. Как и то, что я в здравом уме, хотя факт моего перемещения сюда сам по себе попахивал бредом.
Вскоре совсем стемнело, в щели рамы начал задувать промозглый ветер. Я уловила аромат дыма из трубы смешанный с плотным запахом гниющей листвы и примесью солоноватости… Так пахла петербургская осень.
Я не знала, как устроена жизнь в девятнадцатом веке и была без понятия, каким образом запертая, официально сумасшедшая женщина может защитить себя.
Но я знала одно: завтра Штейн придёт снова, задаст свои однотипные вопросы, пришлёт кого-то с микстурой и, возможно, опять прикажет усадить меня в ледяную ванну.
Мне жизненно необходимо продумать свои дальнейшие шаги. Повернувшись на бок, подтянула колючее одеяло к подбородку и уставилась в темноту.
Стоило потрудиться и разобрать эту непростую ситуацию по кирпичику, чтобы найти путь на свободу.
Утро началось с Агафьи и кувшина тёплой воды. Я умылась, подставляя ладони под тонкую струйку, сполоснула рот. И посмотрела в мутное зеркало. Этому телу было лет двадцать, жгучая брюнетка с удивительными серыми глазами, под которыми залегли глубокие тени, а скулы выпирали так, что ещё немного и порвут тонкую полупрозрачную кожу.
На завтрак подали жидкую овсяную кашу, кусок кислого хлеба и кружку тёплого чая. Я ела медленно, заставляя себя глотать безвкусную размазню. Тело нуждалось в пище, мне нужны были силы, чтобы не сдохнуть. Не сдохнуть второй раз, вывод, сделанный ночью не обрадовал, прежняя хозяйка тела скончалась и её место заняла я. А это значит, что Елена Соболева тоже умерла.
После завтрака потянулись пустые часы. Меня не вывели из палаты на прогулку, просто оставили маяться в одиночестве. За стеной кто-то монотонно бубнил не то молитву, не то стих. Дальше по коридору изредка вскрикивали, и тогда раздавались быстрые шаги и лязг.
Сидя на кровати и подтянув колени к груди, я делала единственное, что могла – я работала. Закрыв глаза, выстраивала здание, этаж за этажом, от фундамента до кровли. Пространство послушно разворачивалось перед внутренним взором, я могла вращать его, приближать, резать сечениями.
Здесь это стало способом не сойти с ума. Не чокнуться по-настоящему, поэтому я превратила заточение в задачу.
Окно выходит во двор. Я уже всё в него рассмотрела, отметив решётку, сделанную из добротного кованого железа в палец толщиной, заделанного прямо в кладку на старые свинцовые зачеканы, вырвать такую без инструмента невозможно. За окном мощёный булыжником двор, высокий забор из красного кирпича, калитка. Я заперта в комнате на первом этаже. Моя камера примерно пять на четыре метра, не больше, потолок высокий, метра три с половиной; стены толстые, где-то в два кирпича, я их простукала, звук вышел глухим и плотным.
Я мысленно рисовала план, и с каждой линией мир вокруг становился чуть менее враждебным. Не потому что менялся, потому что я стала лучше его понимать. А то, что понимаешь, уже не так страшно.
К полудню в палату вошла другая сиделка, лет восемнадцати, невысокая и жутко худая, с близко посаженными тёмными глазами на остром лице. Она сполоснула ведро, поправила одеяло, собрала грязную посуду. Всё это делала, не глядя на меня, но я чувствовала её напряжение и то, как она наблюдает за мной исподтишка.
– Как тебя зовут? – не выдержала я.
– Дуняша, барышня, – она неловко присела. – Евдокия Фролова, ежели по-настоящему. Вы, барышня, завсегда запамятовать изволите.
– Ясно.
– Вы нынче совсем другая, – вдруг заявила она, понизив голос, – ещё вчера глаза были… ну, мутные. А сейчас смотрите так, что прямо не по себе.
Какая наблюдательная, вопрос только наблюдательная для кого? Для себя или доложит Штейну?
– Это от ванны, – отозвалась я. – Холодная вода прояснила голову.
Дуняша кивнула, не успев скрыть сомнение, не поверила, значит. Между нами повисло молчание. Девчонка начала протирать тумбочку тряпкой, смоченной в карболке, и я воспользовалась паузой, чтобы тщательнее её рассмотреть: худые запястья, потрескавшиеся натруженные руки; платье аккуратными мелкими стежками залатано на локтях. А ещё не остался незамеченным лихорадочный румянец на её щеках, слишком яркий на фоне бледной кожи. Евдокия нет-нет, но покашливала, отворачиваясь к стене.
– Дуняша, – позвала я, – когда кашель начался?
Она вздрогнула от моего вопроса.
– Здорова я, помилуйте, барышня, просто в горле першит от карболки, тут все кашляют.
– У тебя не от карболки, – спокойно возразила я. – Ночью потеешь? Бывает, что постель утром мокрая?
Дуняша замерла с тряпкой в руке, широко распахнув глаза от удивления.
– Откуда вы…
– Не важно откуда. У тебя, вероятно, воспаление в лёгких. В любом случае, тебе нельзя здесь оставаться, здесь холодно, через месяц-другой ты сляжешь. А Штейн лечить тебя не станет, уж поверь, ему проще заменить.
В воцарившейся тишине мы слышали монотонный бубнёж человека в соседней камере. Девушка медленно опустила тряпку на тумбочку.
– Вы и вправду не такая, как раньше, – осторожно выдохнула она наконец. – Та Александра Николаевна… постоянно плакали и просили отпустить их домой…
Я промолчала. Она знала прежнюю Александру и теперь вполне здраво рассудила, что она сильно переменилась. Но ведь внешность осталась прежней! Девушка пребывала в растерянности, не понимая, в чём дело, не находя логичного объяснения произошедшим метаморфозам.
– Дуняша, до того, как я сюда попала, я была такой, какой ты меня сейчас видишь, – мягко возразила я. – А скажи-ка честно, ты докладываешь Штейну о пациентах?
Она мигом побледнела.
– Карл Иванович велят… – начала она и осеклась. Потом выпрямилась, сцепила руки перед собой. – Велят сказывать, ежели кто из больных чего учудит. Кто кричит, али буйствует. Вдруг тихий стал, ежели прежде шумный был. За это прибавляют рубль в месяц.
– Рубль, – покивала я.
– Жалованье шесть рублей, барышня.
Она смотрела на меня прямо, не опуская глаз, и в этом взоре была отчаянная честность, интересно, почему она решила разоткровенничаться со мной?
Я молча разглядывала её, и думала. Шпионка Штейна, ей невыгодно мне помогать. Но ей так же невыгодно болеть и умирать в этом каменном ящике за шесть рублей в месяц. А я только что показала ей, что вижу то, чего не видит Штейн, – вижу проблему, и, вероятно, могу помочь её решить.
– Я не прошу тебя ни о чём, – решилась я. – И Штейну можешь рассказать всё, что слышала. Ничего секретного я тебе не говорила. Только одно запомни: я не сумасшедшая. Ты и сама это видишь. И если я когда-нибудь отсюда выйду, я из тех, кто не забывает ни зла, ни добра.
Дуняша медленно кивнула, после чего закинула тряпку в ведро, взяла поднос с грязной посудой и уже будучи на пороге обернулась.
– Вам бы поспать, Александра Николаевна. А я вечером каши погуще принесу, и два куска хлеба, скажу, что Карл Иванович разрешили.
Дверь закрылась, лязгнул засов. Я легла на кровать и откинулась на подушку, закрыла глаза и начала мысленно достраивать план второго этажа.
Вечером, как и обещала, Дуняша принесла кашу погуще, а не жидкий клейстер, что был с утра. К каше прилагалось целых два ломтя чёрного хлеба и кусочек сахара. Я съела всё и впервые за день почувствовала, что сыта, перестало тянуть в желудке, даже задышалось будто легче.
– Спасибо, – искренне поблагодарила я её.
Дуняша ждала пока я закончу есть, после чего забрала посуду и снова задержалась у двери. Выглянула наружу, проверяя, не подслушивает ли кто в коридоре.
– Александра Николаевна, – прошептала она, обернувшись ко мне, – вы сказали, у меня воспаление. Это правда дурно?
– Да, если не лечить.
– А чем лечить?
– Тёплое помещение, покой и хорошая еда. Горячее молоко с мёдом. Горчичники на грудь. От жара… – я помолчала, вспоминая, было ли в этом времени жаропонижающее, и откуда-то из глубин памяти всплыло: – порошок с салицилом.
Она помолчала, прикусив нижнюю губу.
– У нас прислуге болеть не положено, – выдохнула тихо. – Заболеешь и мигом рассчитают. А ежели меня рассчитают, куда я? Ни родни, ни угла. Батюшка помер, матушка ещё раньше. Я из приюта сюда попала, по направлению.
– Дуняша, если есть возможность, попроси несколько дней отлежаться. Тебе жизненно необходим отдых. Сейчас сходи на кухню и выпей тёплый отвар.
Она ушла, унеся с собой горящую керосиновую лампу, засов лязгнул в последний раз за этот бесконечный день.