Ася Долина – У него ко мне был Нью-Йорк (страница 19)
Мы все, люди, устроены приблизительно одинаково. Мы одинаково тоскуем по родителям, любим до умопомрачения детей, не выносим унижения, ревнуем, сгораем от стыда, ненавидим, смущаемся, нервничаем перед выступлениями, верим в лучшее, теряем голову от гормонов, впадаем в депрессии.
У всех у нас щемит сердце от той картинки, где советские пятиэтажки в зимних сумерках, и окна уже зажглись в квартирах, и узкая протоптанная тропинка домой, и тебе снова восемь, и ты тащишь мешок со сменкой по снегу. Или санки после прогулки.
Мне часто кажется, что разница внутри одного пола бывает гораздо сильнее, чем между разными полами. Женщины между собой иногда отличаются сильнее, чем женщины и мужчины.
И есть мужчины, у которых не передавлена эмпатия, потому что в детстве им разрешали быть на связи с собой и распознавать свои эмоции: радость, гнев, ревность, обиду, тоску, веселье и привязанность.
Эмоциональный интеллект — не менее важная штука, чем IQ.
Профессор счастья
Если бы я была сценаристом, то, несомненно, выбрала бы не Америку, чтобы избежать клише. Но судьба приравняла моё личное, сложное и многоступенчатое счастье к американской мечте. А в этой стране и без меня царит фиксация на идее совершенства, успеха и позитива. Кажется, возьмёшь билет до Нью-Йорка или Лос-Анджелеса, и модуляция в мажор произойдёт сама. Но так ли ценна цельность, когда все вокруг исповедуют её, как религию?
В таких раздумьях я наконец-то нашла контакт профессора Лернера. Формально мне надо было записать его интервью по теме «Антидепрессанты в Америке», а неформально — узнать у него механику работы счастья. Понять, как так вышло, что оно вдруг развернулось ко мне передом, а к лесу задом.
Профессор Лернер преподавал в Нью-Йоркском университете предмет «Happiness». Разве это наука, которую можно постичь? Так нас заставляют мыслить разве что шарлатаны, продающие свои «краткие курсы счастливой жизни» в инстаграме. Но тут была дисциплина одного из лучших университетов мира, и я решила поверить.
В середине июня я отправилась на встречу с профессором в Центральный парк. В его людную часть. Где туристы берут в аренду велосипеды с корзинами, позируют, выгибая спину, на мосту, покупают жареный арахис в сахаре и катаются по асфальтированным дорогам на каретах. Где всё цветёт и стрекочут цикады.
И хотя я никогда прежде не видела профессора, я узнала его по улыбке и пронзительному ясному взгляду. Лет шестьдесят, двухметровый, розовая рубашка, капельку неуклюжий. Мы помахали друг другу издалека.
Он держал папку, из которой в миг, когда он протянул мне руку, высыпались бумаги. На листах — сотни признаний. Так могла бы выглядеть папка Бога, принимающего людские молитвы, но это были документы профессора счастья. Ему писали студенты и педагоги университета: кто с какой проблемой пришёл на курс.
Его курс представлял собой не теорию, а умственные лечебные процедуры, помогающие сбалансировать бешеное напряжение, в которое погружается американский человек начиная приблизительно со старшей школы. Это был курс антистресса для успешных. Для тех, кто завоёвывает мир, где нельзя расклеиться, иначе тебя быстро заменят кем-то более прытким и менее токсичным.
Доктор Лернер рассказывал, что негативные состояния психики уже более-менее изучили. А радостные состояния — покой, гармонию, удовлетворение, наслаждение — исследовали пока плохо. Собственно, знания о том, как ведёт себя психика, когда ей хорошо, и превратились в его предмет «Счастье».
После интервью с голубоглазым профессором, который напомнил мне папу, тоже профессора, оставшегося в Москве, я шла по Центральному парку. Для меня, выросшей в России и привыкшей к мысли, что все счастливые семьи похожи друг на друга и одна только проблематичность — корень индивидуальности, мир немножко подвинулся в ту пятницу.
Быть может, мне передался драйв профессора, искры его этих странных голубых глаз. Он как будто прикасался к тем же тайным смыслам, что люблю и коллекционирую я, под намеренным знаком «плюс». Счастье и было в этой теореме настоящей загадкой и корнем бытия. Это его предлагалось изучать и разбирать на психотерапиях. Потому что к нему сложно подступиться, его страшно себе разрешить, с ним неясно, на какой жизненный опыт опираться, конструируя радость.
И да, с момента переезда в Нью-Йорк я сама себя представляла немного чокнутым профессором, изучающим мажор не менее дотошно, чем всю жизнь до того — минор.
Я не могла не спросить у мистера Лернера, как именно он помогает вернуть людям простую детскую радость жизни вместо тревог.
«Дневник благодарности — каждый вечер фиксировать, за что признательна этому дню. Регулярный, глубокий сон. Медитации, йога и прочие занятия, замедляющие сознание. Чтение бумажных книг, рисование, вязание, игра на гитаре и фортепиано, цифровой детокс. Общение с друзьями. Но главное, — улыбнулся он напоследок, — позволять душе пускаться в пляс».
Тем вечером мы с моим любимым Д. отправились на концерт под открытым небом в Проспект-парк — это такая бруклинская вариация Центрального. Был душный летний вечер, со светлячками в воздухе, туристов в этой части Нью-Йорка уже почти не было, и сотни горожан разложили одеяла на траве. Мы все слушали малийский дуэт «Амаду и Мариам», сказочный афропоп, многие двигались в такт, было так хорошо, так по-домашнему.
А когда шоу закончилось, софиты погасли и возбуждённые, разгорячённые люди стали расходиться, стихийное продолжение вечеринки случилось прямо у выхода из парка, под фонарём. Ньюйоркерам тем пятничным вечером было классно, они не хотели отпускать своё счастье. Играл всего лишь один раздевшийся по пояс саксофонист, но люди танцевали под его простые мелодии так, как будто это был разгар многочасового рейва.
Каково же было моё удивление, когда среди офигенных раскованных тусовщиков я увидела доктора Лернера в глупой майке со смайликом. Седого, вспотевшего, всклокоченного, двухметрового и определённо позволившего душе пуститься в пляс. Он колдовал наедине с собой, как чудаки на рассвете в клубах. Потешный, самозабвенный. Голубые глаза то закрывались от удовольствия, то искрились себе в темноте. Я постеснялась с ним заговорить, но танец профессора счастья так и стоит перед глазами.
Ключ к себе
Я сколько ни пишу, словосочетание «быть счастливой» всё равно раздражает. Клише. А как ещё сказать? Удовлетворение, гармония, цельность. Для меня секрет — в слове «спокойствие».
Под «покоем» я подразумеваю относительную цельность нервной системы. Сохранность. Способность обеспечивать самой себе безопасность.
Я сейчас оглядываюсь на прошлое и недоумеваю. Как я могла жить в непрекращающемся стрессе и при этом быть хорошей мамой, работать, делать карьеру, искать отношения, верить в лучшее и дышать? На какой энергии я продержалась?
Когда я так резко меняла жизнь и переезжала внезапно на другой край земли, моя психотерапевтка говорила, что счастье — это умение, которому мне надо будет учиться с нуля. Не бывает так, что живёшь много лет в хаосе дисфункциональных отношений, а потом — как Золушка на бал, неузнаваемая и роскошная. Это не так работает.
Счастье — это навык, которым я ранее не владела, мне его ещё осваивать и осваивать. Опытный в нелюбви — неофит в любви. Я учусь…
Не загонять себя. Не истязать себя. Не ставить себя постоянно под сомнение. Защищать границы. Мысленно давать сдачи. Отрывать глаза от компьютера, когда вскипает от работы мозг.
Ещё три недели, и по всему Нью-Йорку распустятся магнолии, огромные, чрезмерные, душистые.
Я раньше больше прочих цветов ценила пионы с их неуместной летней роскошью, с их напоминанием о даче, о детстве, о бабушке, подстригающей листья на раскладном стульчике, о моей Покровке.
А теперь вот — магнолии, бабушка от них бы сошла с ума.
Гляди, ба. Много лет прошло с тех пор, как мы с тобой виделись последний раз. Ты, наверное, удивилась бы мне сейчас. Удивилась бы и моей дочери, моей С., которая взрослеет в своей этой нью-йоркской школе.
Птичий язык
Если бы он был способен воспринимать её речь, если бы хоть одно её слово точно переводилось на его хищный птичий язык, то между ними выросли бы миры.
Один мир, возможно, назывался бы дружба. Она бы могла позвонить ему как-то вечером уставшая, после часа пик в метро, еле стоящая на ногах. И он бы отвечал, и его фразы не прожигали бы тонкую поверхность её сердца, а, наоборот, лечили бы, помогали бы зарасти ранам, которые они нанесли друг другу в прошлом. Он бы мог поднять трубку на другом конце света, и было бы слышно, как он затягивается своей дурацкой крепкой сигаретой с коротким фильтром, и между ними случился бы диалог.
Она бы рассказала, что жизнь в Нью-Йорке не всегда покрыта сахарной коркой, а он бы напомнил, что Москва и вовсе горькая. Они бы, может, молчали в телефон и прислушивались к дыханию, но по проводам бы скользила способность услышать и быть услышанной.
Когда-то они были близки. И язык был им не нужен вовсе, понимали друг друга и без слов, и над их головами без шапок шелестели московские тополя, сырые после дождя.
Если бы только время не лишило их возможности понимать друг друга, не сделало бы их немыми, то между ними выросли бы парижи, римы и праги поддержки.