Асмодей Денница – ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА (страница 9)
Егор тихо засмеялся. Смеется человек в окопе не от веселья — от того, что нельзя разреветься. Он вспомнил, как они смеялись с Ниной в тесной кухоньке на улице Садовой, когда за окном шёл первый военный дождь, и как обещал ей вернуться. Он всегда возвращался.
Он снова взял лопату. Где-то в тумане, над водой, крикнула ночная птица — тревожно, не по-зимнему, — и он на мгновение замер, прислушиваясь. Птица крикнула ещё раз и замолчала, словно чего-то испугалась. Или кого-то.
— Слышал? — спросил он.
— Чего? — Байда тоже замер.
— Птица. Как будто её кто-то спугнул.
Туман за их спинами, над бухтой, был густой, молочный. Он поднимался от воды столбами, и в его глубине что-то тускло мерцало. Егор не мог отвести глаз — море, казалось, смотрит на них в ответ. Смотрит и ждёт.
— Никого там, — сказал Байда, но голос у него стал другим. — Это волна.
Егор перекрестился — не от веры, а от старой привычки, доставшейся от матери, — и вернулся к яме.
Новый день на плацдарме начинался так же, как все прочие: с холода, с мокрой земли и с работы, от которой нельзя отказаться.
Кровь в каменной крошке
Командовал плацдармом майор Волков. Он не ходил — он топал. Не говорил — рубил фразы коротко и в сухую. Голос низкий, с ржавой хрипотцой: когда майор командовал, казалось, рядом падает дерево.
Егор застал его на рассвете пятого февраля у входа в штабную землянку — майор стоял, широко расставив ноги, над картой на патронном ящике. Свеча в гильзе коптила.
— Ветров, — майор не поднял головы, но узнал по шагам. — Разведкой больше не занимаешься. Всю артелию в окопы, я сказал. Завтра по высотам немцы вдарят.
— Мои ребята — не окопная пехота, товарищ майор. Разведчики.
Волков поднял голову. Глаза светлые, холодные, смотрели прямо сквозь человека.
— А я не спрашивал, Ветров, разведчик ты или валенок. У меня на пятачке восемьсот душ. И все они завтра могут стать мясом, если мы не сядем покрепче. Земля не ждёт, когда у разведчика настроение будет хорошее. Ступай. Будет дело по тебе — кликну.
Он снова уткнулся в карту, и разговор был кончен. Егор постоял мгновение, глядя на этот широкий затылок, на заплату на шинели у локтя, — и что-то дрогнуло у него внутри. Не обида. Уважение, смешанное с горечью.
К полудню немцы действительно пошли на высоты.
Они шли не лентой, как в старых фильмах, а короткими перебежками, уверенно, прикрывая друг друга огнём. С высот били миномёты, и земля подбрасывала каменную крошку, секущую лица и оставляющую на полушубках дымящиеся точки — будто плацдарм метили клеймом, загодя.
Егор лежал за грудой камней на левом фланге, сжимая трофейный автомат. Рядом — Миша Байда. Дальше — человек десять его разведчиков: бородатые, злые, давно не мытые, серые, как эта земля.
— Не лезь вперёд, лейтенант, — сказал Байда. — Ты мне нужен живьём. Плацдарм башкой держат дурные, а ты у нас умный.
— Заткнись, — Егор улыбнулся и клацнул затвором. — Пошли.
Немцы поднялись на гребень первой высоты — неуклюжие фигуры в полушубках, с касками, блестящими мокрым снегом. Егору почудилось, что они идут молча, как во сне. Будто не солдаты, а тени, поднявшиеся из той мёрзлой земли, которую он копал этой ночью.
— Огонь! — заорал он, и его голос показался ему чужим.
Мир развалился на звуки: хлопки выстрелов, рвущиеся мины, вой осколков. Егор стрелял, не слыша себя, — только фигуры, падающие в снегу и снова поднимающиеся из-за камней, как море из тумана.
Бой шёл дотемна. Снег под высотами стал чёрным от пороха и багровых пятен, мёрзших на глазах. Немцы отошли — не побежали, отошли в порядке, забрав раненых.
Егор сидел на камне, тяжело дыша, и смотрел на свои руки. Они дрожали — мелко, предательски, — но это была не дрожь страха.
Подошёл парторг — невысокий, сухой, в поношенной шинели. Лицо сельского учителя — доброе, с морщинками у глаз, — но сейчас смотрело жёстко, без жалости.
— Стоим, — сказал он, опускаясь рядом. — Отстояли.
— Отстояли, — повторил Егор. — Только это первый день. Их там в городе сколько — думаешь, они отступят от одной высотки?
Парторг помолчал, глядя на море. Туман у бухты снова сгущался, и в его глубине что-то тускло мерцало зелёным.
— Не отступят, — согласился он. — Но и мы не отступим. Плацдарм держим ради города. Ради живых в нём. Ты местный, должен понимать лучше басурман, ради чего мы тут.
Егору захотелось сказать ему про Нину, про улицу Садовую, про то, как обещал вернуться. Но не сказал. Слова в окопе — слабость, а слабость здесь стоит жизни.
— Понимаю, — сказал он коротко и поймал себя на том, что снова смотрит в туман. Он не знал ещё, что через неделю туман возьмёт их всех за горло.
Туман, который говорит
Ночь на девятое февраля была тихой. Слишком тихой. Немцы за день больше не наступали, только изредка пощёлкивали трассёрами по туману — отчего тишина казалась не даром, а затаившимся зверем.
Егор копался в блиндаже, чтобы занять руки. Над бухтой брёл туман, плотный, молочный, и в нём, как накануне и позавчера, мерцали зелёные огоньки — то ли на воде, то ли под водой, он не мог разобрать.
Он сидел на краю своей ямы, натянув на плечи полушубок, и опять вспомнил деда.
Дед был шапсуг, старый, с лицом, изрезанным, как старая карта, и с глазами цвета морской воды — зелёными, глубокими. Он жил в каменном доме у кромки пляжа и знал море, как знают лишь рождённые с ним рядом. Егору шёл десятый год, и он любил сидеть у деда на коленях, пока тот курил трубку и смотрел на волну.
— Егор, — сказал дед однажды вечером, когда солнце тонуло за бухтой и вода стала ало-чёрной, — запомни. Море не просто вода. Море — живое. И когда оно заговорит — не слушай его, кем бы оно ни звало. Корми его — бросай хлеб, бросай соль в воду, — и оно отстанет. А кто станет слушать — того оно выманит. Понимаешь?
— Деда, а почему оно говорит? — спросил тогда мальчик Егор.
Дед тогда долго молчал. Трубка его тлела в темноте.
— Потому что оно голодное, — сказал он наконец. — Оно наело досыта, ещё когда люди резали друг друга на этих берегах. А теперь снова война. Опять война, Егор. Оно услышало. Оно поднимается. И у кого якорь в груди — того бездна не выманит. Якорь твой, Егор. Не теряй его.
Егор не понимал до конца, что значит «якорь в груди». Он чувствовал только, как от этих слов в груди теплеет и делается тяжело и надёжно. Он носил это чувство сквозь училище, сквозь флот, сквозь первые бои под Севастополем.
Было уже за полночь, когда с поста к левому флангу прибежал запыхавшийся краснофлотец — молоденький, с круглыми от испуга глазами.
— Товарищ лейтенант! — крикнул он шёпотом, будто самый звук мог привлечь беду. — Там на посту... они говорят...
— Кто говорит? — Егор встал, разом стряхнув дремоту.
— Немцы, товарищ лейтенант. Не стреляют. А говорят. Из тумана, прямо из-за воды, голосом... голосом нашим.
Егор прошёл следом за ним к обрыву. Там, у самого края, где галька обрывалась в белую муть прибоя, темнели его разведчики — человек пять, сбившихся в кучу, с оружием на изготовку. Егор не слышал ни одного выстрела.
— Что случилось? — спросил он резко, выходя вперёд.
— Вслушайся, лейтенант, — прошамкал старый комендор — пожилой, однорукий, списанный с эсминца за контузию. Он кивнул в туман. — Слышишь?
Егор прислушался. За шумом прибоя, за свистом ветра, из белой мути доносился голос. Слабый, но отчётливый, близкий, будто говоривший стоял в двух шагах, за пеленой.
— …Егорушка, — звала голос. Голос был женский. Тёплый. До невыносимости знакомый. — Егорушка, это я. Ты чего не идешь? Я жду тебя. Я так жду. Улица Садовая, помнишь? Иди домой, Егорушка. Иди ко мне, согрею.
У Егора замерло сердце. Нина. Это был голос Нины. Он узнал бы его из тысячи — так, как узнают единственный в мире голос, ради которого воюешь. Он шагнул к обрыву. Один шаг. Потом ещё один.
— Лейтенант! — рука комендора лёг на его плечо, тяжёлая, сухая. — Не ходи. Слышишь? Не ходи. Это не она.
— Это она, — прошептал Егор, и голос его дрогнул. — Я знаю её голос. Это она.
— Она в городе, лейтенант. За водой. Что ей тут делать? Есть голос живой, а есть голос-обманка. Дед твой, чай, говаривал — не слушай, когда море заговорит. Вот оно и заговорило. Твоим голосом, чтоб ты верней пошёл.
Голос в тумане снова позвал, теперь тише, устало, с такой тоской, что у Егора подкосились колени:
— …я жду тебя… так жду… иди домой…
Егор стоял на самом краю, смотрел в белую муть, и в груди его якорь качался, тянул к воде, к голосу, к Нине. Рациональная часть кричала: это морок. Другая молчала, но тянула сильнее любой логики.
Он глубоко вздохнул, разжал кулак — на ладони лежала щепоть соли, которую он с самого утра носил в кармане. Он шагнул к кромке, размахнулся и бросил соль в туман, туда, откуда тянулся голос. Соль упала в воду, и в тот же миг голос оборвался — точно и не было его. Тишина над бухтой стала плотной, давящей, и в ней слышно было только, как хлюпает волна по гальке.
— Корми его, — прошептал Егор, вспоминая деда. — Не слушай. Корми. Соль — тоже еда для него.
В тумане, за кромкой воды, что-то долго молчало. А потом, очень далеко, слабым и уже нечеловеческим вздохом донеслось:
— …ты не уйдёшь, Егорушка. Никто не уйдёт. Море всех помнит…
И всё стихло. Разведчики стояли неподвижно. Комендор стащил шапку и перекрестился — неловко, одной рукой.