Артем Понасенко – СЕДЬМАЯ ДУША (страница 6)
А в тайге, как говорила Анна, жила правда.
Или смерть.
Тимофей Собянин был готов и к тому, и к другому.
Глава 3. Фольклористка и пепел менква
Они ехали уже шесть часов, когда лес начал меняться.
Тимофей заметил это первым — не потому, что был внимательнее Анны, а потому, что его гул, этот проклятый фоновый гул в черепе, вдруг изменил тональность. С ровного, монотонного гудения он перешел в едва уловимую пульсацию. Как сердцебиение. Как бубен, только очень далекий.
— Что происходит с деревьями? — спросил он.
Анна скосила глаза на обочину. «УАЗ» подпрыгивал на кочках, и её профиль — скуластый, с резкой линией подбородка — то появлялся, то исчезал в тенях.
— А что с ними?
— Они ровные. Слишком ровные. Посмотри.
И правда: лес за окном больше не походил на обычную тайгу, где деревья растут вкривь и вкось, где каждое борется за свет, стволы искривлены, корни вылезают наружу. Здесь сосны и лиственницы стояли как солдаты на параде — стройными рядами, на одинаковом расстоянии друг от друга. Между ними не было кустарника, не было валежника, даже трава казалась прибитой к земле, будто кто-то прошелся по лесу гигантским утюгом.
— Это не лес, — тихо сказала Анна. — Это граница.
— Граница чего?
— Его владений. Он не любит, когда в его лес заходят без спроса.
— Кто — он?
Анна не ответила. Она сбросила скорость, и «УАЗ» затарахтел едва слышно, будто тоже испугался. Дорога, и без того паршивая, превратилась в две колеи, уходящие в чащу. Справа и слева от них стояла тишина — не лесная, с щебетом птиц и шорохом мышей, а мертвая, вакуумная, какая бывает в звукоизолированной студии.
— Анна, — Тимофей повысил голос, потому что тишина давила на уши. — Кто он?
— Менкв, — сказала Анна. — Дух-хранитель этой части тайги. Их много в этих местах, но этот — старый. Очень старый. Он был здесь еще до того, как первые люди пришли на Урал.
— Вы верите в духов?
— Я верю в то, что видела. А видела я, Тимофей, такое, что ваша наука объяснила бы термином «массовая галлюцинация». Но когда у двадцати трех человек одновременно случается массовая галлюцинация, и все они описывают одно и то же существо — четыре метра ростом, из корней и оленьих рогов, — тогда, знаете, начинаешь сомневаться в терминах.
Тимофей хотел спросить ещё, но не успел.
Лес кончился.
Не постепенно, не редколесьем, не вырубкой — а резко, как обрезанный ножом. Вместо деревьев перед ними расстилалось болото. Не торфяное, не моховое — какое-то странное, черное, с маслянистыми лужами, в которых отражалось низкое осеннее небо. Посреди болота, на единственном сухом пятачке, стояла изба.
Не дом, не чум, не зимовье — изба. Настоящая, рубленая, с наличниками, с резным коньком на крыше, с маленьким окошком, затянутым бычьим пузырем вместо стекла. Такие избы Тимофей видел только в музеях деревянного зодчества. Но эта не была музейной. Из трубы шел дым — тонкий, почти прозрачный, но живой. Внутри кто-то был.
— Мы приехали, — сказала Анна и заглушила двигатель.
Тишина стала полной. Даже «УАЗ» не скрипел остывающим металлом. Даже ветер не шевелил редкие кустики на краю болота. Тимофей открыл дверцу, вышел на подножку, и нога увязла в чем-то мягком, податливом. Он посмотрел вниз. Под ногами был не мох, не трава, не грязь — пепел. Тонкий, серебристо-серый пепел, покрывавший землю на метр вокруг машины.
— Не ходите по пеплу, — сказала Анна, вылезая с другой стороны. — Это не пепел.
— А что?
— Это он. Или то, что от него осталось. Менквы не умирают, Тимофей. Они просто… рассыпаются. И ждут. Когда придет время, они соберутся обратно.
Тимофей отдернул ногу, будто обжегся. Пепел был холодным, но ощущение было именно таким — ожоговым. Будто он наступил не на землю, а на чью-то память, которую не следовало тревожить.
Анна обошла машину, достала из багажника рюкзак — старый, армейский, с выцветшими лямками. Повесила на плечо, повела подбородком в сторону избы.
— Идемте. Юван ждет.
— Откуда он знает, что мы приедем? — спросил Тимофей, хотя уже догадался.
— Он шаман, — сказала Анна. — Они знают такие вещи. Не спрашивайте как.
Они пошли к избе по узкой тропинке — не больше тридцати сантиметров шириной, едва заметной среди пепла. Анна шла впереди, Тимофей за ней, стараясь ступать точно в ее следы. Пепел под ногами не хрустел, не скрипел — он вздыхал, как живой, и от каждого шага над тропинкой поднимались маленькие серые облачка.
Изба приближалась. Теперь Тимофей различал детали — наличники были украшены резьбой, и это была не простая геометрия, а те самые орнаменты. Ромбы. Треугольники. Семь точек. Он узнавал их уже безошибочно, как свое имя. Окно, затянутое пузырем, тускло отсвечивало — изнутри падал слабый, желтоватый свет, похожий на свет керосиновой лампы.
Анна постучала. Три удара — два коротких, один длинный.
Дверь открылась не сразу. Сначала за ней кто-то долго возился — шаркал, кряхтел, перебирал засовы. Тимофей уже начал думать, что старик немощен и не может открыть, но потом дверь медленно, с протяжным скрипом, подалась внутрь.
На пороге стоял человек, которого невозможно было описать словами.
Он был очень старым — Тимофей не умел определять возраст манси, у них лица были другие, не подверженные той сетке морщин, которая выдает европейских стариков, но здесь возраст читался в позе. В том, как он держался за косяк. В том, как его глаза — черные-черные, без белков, как у Матвея Степановича, но живые — медленно, очень медленно перебирали лица гостей.
— Шайтанова, — сказал старик. Голос у него был не скрипучий, как ожидал Тимофей, а низкий, грудной, почти молодой. — Пришла. А это кто? Неужто Иринын пиет?
Тимофей не понял последнего слова, но Анна перевела шепотом: «Сын Ирины».
— Да, — сказала она. — Тимофей Собянин.
Старик смотрел на Тимофея долго. Так долго, что тот начал чувствовать себя экспонатом в музее. Потом старик медленно поднял руку и коснулся его щеки. Пальцы были сухими, теплыми, с длинными, чистыми ногтями.
— Похож, — сказал он. — На мать. Глаза матери. Упрямство матери. Только кровь отца — горячая, мансийская, не та, что у русских, которая долго закипает. Ты быстро кипишь, Тимофей Ильич. Это хорошо. Нам нужно быстро.
Он отступил, пропуская гостей в избу.
Внутри было тесно, но уютно — по-северному, по-бедному, но с тем особым достоинством, которое бывает только у жилищ, где каждая вещь сделана руками хозяина. Печь-голландка занимала четверть помещения, рядом стоял грубо сколоченный стол, на столе — керосиновая лампа и глиняная кружка. В углу висели пучки трав, пахнущие горько и сладко одновременно. На стенах — шкуры, не выделанные, а просто высушенные, с сохраненными ушами и лапами. Тимофей насчитал три медвежьих, две лосиных и одну, которую не смог опознать. Слишком крупную для лося, слишком странную по форме.
Юван прошел к столу, сел на лавку, жестом пригласил гостей сделать то же самое. Тимофей сел напротив, Анна — рядом. Между ними на столе лежала темная, почти черная берестяная пластина, покрытая письменами.
— Это карта, — сказал Юван, проследив за взглядом Тимофея. — Настоящая карта. Не та, что в музеях. Тут нарисован путь в Торум. Мои предки рисовали ее триста лет назад, когда русские первый раз пришли на Обь. Они думали, что это военная тайна. Нет. Это тайна смерти. И жизни после смерти.
— Вы хотите сказать, — осторожно начал Тимофей, — что эта карта ведет в загробный мир?
— Не в загробный. В промежуточный. Туда, где души ждут перерождения. Ваши ученые назвали бы это четвертым измерением. Я называю это — лес. Только другой лес. Где деревья — из звуков, а звери — из воспоминаний.
Старик замолчал, налил себе из кружки какой-то темной жидкости — не чай, не воду, что-то густое, с запахом коры — и выпил залпом, как водку.
— Твоя мать, — сказал он, ставя кружку. — Ирина. Она пришла ко мне впервые в шестьдесят третьем, за месяц до того, как пропала. Она была ученый, умная, быстрая. Она не верила в духов. Но она верила в то, что видит. А увидела она Айвику.
— Расскажите про Айвику, — попросил Тимофей.
Юван посмотрел на Анну. Та кивнула.
— Айвика, — начал старик, и голос его стал ниже, словно он опустился в подвал своего тела. — Айвика была необычной. Она родилась с зубами. Это плохая примета. Шаманы говорят: кто родился с зубами, тот будет кусать этот мир. Она начала говорить в шесть месяцев. Ходить — в восемь. А в три года она уже пела такие песни, которые взрослые шаманы поют только на медвежьем празднике, да и то не все.
— Откуда она их знала?
— Ниоткуда. Она их помнила. Не знала — помнила. Будто прожила уже сто жизней до этой. В нашем народе таких называют «самсай» — те, у кого семь душ. У обычного человека их пять. У женщины — четыре. У медведя — шесть. А у самсай — семь. Это дверь. Понимаешь? Дверь между нашим миром и Торумом. Кто контролирует самсай, тот контролирует дверь.
— Советские это поняли, — вставила Анна. — И захотели контролировать.
— Да, — кивнул Юван. — Они пришли в стойбище в пятьдесят восьмом. Сказали, что Айвика талантливая девочка, что в городе для нее школа, что она станет великой певицей или танцовщицей. Родители не хотели отдавать, но что родители могут против калашникова? Увезли. И начали эксперименты.
Старик замолчал. Тишина в избе стала плотной, почти осязаемой. Тимофей услышал, как за стеной скребется мышь — единственный звук, который нарушал вакуум.