реклама
Бургер менюБургер меню

Артем Понасенко – Мелодия Журавля (страница 4)

18

Вторая нота – жизнь за стеной.

Слева жила семья Новиковых. Там был маленький ребёнок, лет трёх. Сейчас он, судя по всему, бегал. Топот маленьких, быстрых ног по линолеуму – отрывистый, неритмичный, но полный невероятной, животной энергии движения. Звук, который заставлял Ванино сердце сжиматься от острой, рефлекторной боли. Потом голос матери: «Сашенька, осторожно!» – чуть повышенный, на грани раздражения и заботы. Звук падающей игрушки – глухой удар пластика о пол. Непродолжительный, инстинктивный плач, тут же заглушаемый утешительным бормотанием и шуршанием одежды – её, наверное, обнимают. Ваня представил мелодию: стук каблучков – резкое стаккато, короткие, отрывистые фразы скрипки (мать), падающий глиссандо с резким обрывом (игрушка), короткая, обрывающаяся на высокой ноте виолончели (плач), переходящая в тёплые, густые аккорды альта (утешение). Раньше он лишь фоном слышал эти семейные сцены. Теперь они были для него целыми операми, которые он наблюдал лишь звуком, как слепой.

Третья нота – улица за окном.

Окно было приоткрыто, несмотря на просьбы бабушки не простужаться. Ему нужен был воздух, связь с внешним миром, даже такая опосредованная. С пятого этажа доносился не сплошной шум, а отдельные, чёткие звуковые слои, которые его слух, отточенный вынужденным бездельем, раскладывал на составляющие с лёгкостью звукорежиссёра. Где-то далеко, за двумя кварталами, шла стройка нового торгового центра. Ровный, механический, почти медитативный стук отбойного молотка – чёткий метроном, задающий пульс всему микрорайону, ритм чужого созидания. Раз в пять минут – скрежет и рёв грузовика, сдающего задом, звук, от которого он невольно вздрагивал, вспоминая скрежет металла. Голоса рабочих, перекрикивающиеся через улицу, обрывистые, хриплые, полные усталости и простого, здорового раздражения – эмоции, которые ему были почти недоступны в его состоянии апатии и сосредоточенности на боли.

И ближе. Прямо под окном росла старая, кривая берёза, посаженная, кажется, ещё при заселении дома. Её листья шелестели даже в самый слабый ветерок. Сейчас ветер был лёгкий, и шелест напоминал тихое перешёптывание, шорох шёлковой ткани. Но Ваня знал, что в бурю этот шелест превращался в яростный, шипящий рев, а зимой, когда на обледеневшие ветки налипал мокрый снег, они скрипели, как корабельные снасти в шторм. Он любил эту берёзу. Она была живым метрономом, барометром его настроения.

Четвёртая нота – он сам.

Его собственное дыхание. Не такое, как у других. Более частое, поверхностное, с непроизвольными паузами. Лёгкий, почти неслышный, но для него очевидный свист на вдохе – последствие травмы грудной клетки и рубцов на дыхательных путях. И ещё – тихое, прерывистое постукивание. Это его левая рука, которая пострадала меньше правой (правая была со стороны удара), но всё же не слушалась как следует, непроизвольно била костяшками среднего и указательного пальцев по пластиковому подлокотнику коляски. Ритм был странный, сложный, лишённый логики: два быстрых удара, долгая пауза, три медленных, снова пауза. Он не контролировал его. Это был тик, ритм его повреждённой нервной системы, его персональный, навязчивый бит, звуковое свидетельство сбоя в системе. Сначала он его стеснялся, пытался силой воли остановить, что приводило лишь к усилению спазмов. Потом смирился. А потом, в один из особенно мрачных дней, начал записывать. И использовал в одной из своих первых послеаварийных работ, «Кардиограмма тишины», где этот непроизвольный стук стал лейтмотивом, скелетом, вокруг которого строилась вся композиция – музыка о сломанном механизме, который всё ещё пытается отбивать такт.

Он открыл глаза. Взгляд упал на чёрный зрачок камеры. Он сфокусировался на экране. Над временной шкалой висел интерфейс управления – ряд виртуальных кнопок, ползунков, графиков. Он задержал взгляд на кнопке «Запись». Через две секунды (интервал был настроен специально, чтобы избежать случайных срабатываний) она подсветилась синим – система считала это командой «клик». На одной из дорожек появилась красная полоска, замигала. Микрофон был активен. Он слушал и записывал мир, и сам мир, через микрофон, слушал его тишину.

Он медленно перевёл взгляд на пустую дорожку ниже. Сфокусировался на виртуальном регуляторе громкости входного сигнала. Удержал взгляд. Ползунок пополз вправо, увеличивая чувствительность. Он ловил ушами изменение. Фоновый гул холодильника стал чётче, детальнее, в нём проступили обертоны, которых не было слышно раньше. Теперь можно было различить не просто гул, а лёгкую вибрацию чего-то внутри, вероятно, вентилятора, и едва уловимый высокочастотный свист блока питания. Он добавил эту дорожку, пометив её как «Фон. Дом. Слой 1. Холодильник, вент».

Потом его взгляд, плавно скользя по экрану, нашёл библиотеку семплов – заранее заготовленных, очищенных и каталогизированных звуков. Он открыл папку «Двор. Лето». Там были десятки файлов, названия которых были для него целыми историями: «Качели, скрип, май, вечер», «Мяч об асфальт, ритмичный удар, дети», «Собачий лай, Тузик, тревожный», «Дети, крик, игра в догонялки, радостный диссонанс»… Он выбрал «Качели, скрип». Взгляд – клик. Звуковой файл в виде волны лёг на новую дорожку. Он снова взглянул на регулятор громкости, убавил её почти до нуля, до -36 dB. Качели стали призрачным, едва уловимым эхом, доносящимся с самого края восприятия, как память о движении, которое ему больше не доступно.

Так начиналась магия, замешанная на боли и упрямстве. Его тело было неподвижно, заперто в тисках спазмов и ограничений. Только глаза бегали по экрану, фокусируясь, выбирая, корректируя – единственная часть его, сохранившая прежнюю скорость и точность. Иногда он ненадолго закрывал веки, чтобы дать им отдых от яркого свечения, и в это время пальцы его левой руки начинали отбивать свой странный, навязчивый ритм по пластику подлокотника. Этот стук он тоже записывал на отдельный, всегда активный трек. Потом, возможно, использует. Всё шло в дело. Даже сбои.

Он работал почти час, полностью погружённый в процесс, где время текло иначе. Он не «сочинял» в привычном смысле. Он скорее лепил звуковую скульптуру, ваял её из шума и тишины, как из глины. Он наложил запись вчерашнего дождя (тихого, моросящего) на запись скрипа качелей, сдвинул их по фазе, получив тревожный, пульсирующий эффект биения, как будто два сердца бьются вразнобой. Добавил один-единственный чистый, «культурный» звук – протяжную ноту «ля», сыгранную на виолончели (это был семпл из платной библиотеки, купленной бабушкой вскладчину с его скромной пенсией по инвалидности). Виолончель вступила один раз, медленно, грустно, с лёгкой вибрато, и растворилась в шуме дождя, как воспоминание о чём-то прекрасном и утраченном в серой повседневности. Получился момент щемящей, внезапной красоты посреди обыденности – именно то, что он теперь искал в каждом дне.

Дверь в комнату тихо приоткрылась, не скрипнув – бабушка смазала петли специально. На пороге стояла Анна Ивановна с подносом в руках. На подносе дымились две кружки чая с жасмином, и лежал тот самый слоёк с вишней, аккуратно разрезанный на четыре треугольника. Её лицо, испещрённое новыми морщинками заботы, было сосредоточено.

– Перерыв, полководец, – сказала она тихо, почти шёпотом, чтобы не спугнуть его мысль, не нарушить хрупкий баланс. – А то слышу – уже качели скрипят и дождь идёт. На дворе-то ясно, между прочим. Солнце.

Он оторвал взгляд от экрана, мигнул от напряжения. Мышцы вокруг глаз ныли – концентрация взгляда была утомительной.

– Спа… сп-сибо, – кивнул он, и слово вышло хриплым, растянутым.

Она вошла, поставила поднос на свободный край стола, отодвинув стопку тетрадей. Присела на свою табуретку, которую всегда держала тут же, у стены, наготове.

– Ну что, как продвигается гроза? – спросила она, отламывая маленький, крохотный кусочек от слойки, делая вид, что ест.

Ваня вздохнул, почувствовав знакомую тяжесть в груди – не физическую, а ту, что приходила, когда нужно было оценить свою работу чужими ушами. Снова перевёл взгляд на экран, нашёл кнопку «Play» и зафиксировался на ней. Система отозвалась мгновенно. Программа замерла на секунду, буфер прочитался, и из колонок, стоящих на полках по бокам от стола, полился звук.

Сначала – только тот самый, обработанный гул холодильника, но теперь усиленный, сдобренный лёгкой реверберацией с большим размером комнаты, чтобы он звучал не на кухне, а в огромном, пустом, бетонном пространстве, как в ангаре или в собственной голове после травмы. Потом, очень медленно, почти незаметно, начал нарастать ветер. Это был не один звук, а сплетение, ткань: шелест берёзы за окном (запись, сделанная прошлой осенью, когда он только начал вставать с постели), свист в микроскопической щели балконной двери (он нашёл и записал его специально), отдалённый, искажённый рёв пролетающего самолёта (семпл из открытой библиотеки, искусственно растянутый во времени и опущенный на две октавы, чтобы звучал как предвестник беды). Ветер набирал силу, становился плотным, осязаемым, вихревым. И тут вступили качели – их скрип теперь звучал не одиноко, а в унисон со скрипом веток и со свистом в щели, создавая жутковатый, напряжённый, диссонирующий хор, который нависал над слушателем.