реклама
Бургер менюБургер меню

Артем Понасенко – Мелодия Журавля (страница 3)

18

– Смот… смотрел, – выдавил он, цепляясь за поручни, пока коляска с лёгким стуком преодолевала последнюю неровность.

– На афишу? – уточнила бабушка, запыхавшись. Она закрыла дверь, и полумрак подъезда, пахнущий сыростью и котом, поглотил их. – Конкурс этот? Тот, про который в газете писали?

Он кивнул.

Она помолчала, переводя дух, потом погладила его по стриженым вихрам – короткая стрижка была вынужденной, из-за швов на голове.

– Знаешь, что я думаю? – сказала она, и в её голосе зазвучали знакомые, непоколебимые ноты, которые держали на плаву их обоих после катастрофы. – Если захочешь – сделаешь. Но только если сам захочешь. Не для меня. Не чтобы доказать что-то врачам или тем… тем ребятам из твоей прошлой жизни. Для себя. Понял? Ты уже доказал всем, что ты живой. Теперь докажи себе, что ты… творец. Даже таким.

Он снова кивнул, чувствуя ком в горле. Он понял. Она всегда давала ему этот выбор. Не заставляла «радоваться, что жив». Не давила жалостью. Просто создавала пространство, в котором он мог быть собой. Даже если этот «себя» был молчаливым парнем в коляске с искалеченным телом и речью, но с внутренним миром, который стал отчаянно шумным и безграничным, как космос, в попытке компенсировать внешнюю неподвижность.

Они поднимались на лифте. Лифт скрипел и вздрагивал, издавая звук, который Иван записал в одну из своих первых послеаварийных работ – как символ шаткости, хрупкости подъёма из пропасти. Анна Ивановна смотрела прямо перед собой, её рука лежала на его плече. Твёрдая, надёжная, единственная постоянная величина в его рухнувшей вселенной.

– А я, между прочим, слоёк с вишней купила, – сказала она, и в её голосе снова заиграли весёлые искорки, которые она включала, как лампочку, чтобы осветить его мрак. – И чай новый, с жасмином. Будет, как в том кино, помнишь, где они музыку слушали при свечах? Только у нас свечей нет, а то я бы ещё и соседей подожгла ненароком. Да и тебе, с твоей-то координацией, со свечкой не справиться.

Он улыбнулся. Улыбка у него получалась кривоватой, только одна сторона губ поднималась выше – последствие пареза лицевого нерва. Но бабушка всегда видела в этой улыбке целый спектакль и отвечала своей, настоящей, широкой улыбкой.

Лифт добрался до пятого этажа. Дверь в их квартиру была неприметной, зелёной, с почтовым глазком. Но за ней…

Он покатился вперёд, в узкий коридор, где теперь не было лишних вещей – всё убрано, чтобы дать простор коляске. Впереди была его комната. Переделанная гостиная. И его новые инструменты. Не гитара, не микрофон для вокала. Ноутбук на специальной подставке. Конденсаторный микрофон на гибкой стойке. Система айтрекинга. Колонки, подаренные каким-то благотворительным фондом. И весь необъятный, звучащий мир, который он носил в голове и который был готов выплеснуться наружу через этот посредник-компьютер – тяжёлой, величественной, как полёт журавля над полем боя, мелодией. Мелодией после битвы, в которой он проиграл своё тело, но, возможно, ещё не проиграл себя.

Он обернулся, чтобы посмотреть на бабушку, которая вешала в прихожей свой кардиган.

– Спа… спасибо, – сказал он, и это слово, как всегда, вышло с трудом, но было наполнено смыслом.

Она махнула рукой, как будто отмахиваясь от мухи, но глаза её блестели влажным блеском.

– Иди, иди, композитор. Я чайник поставлю. А потом… потом я хочу услышать эту свою грозу. Ты же обещал. Только, чур, без своих этих… электронных завываний, которые у меня в ушах потом звонят. Хоть что-то похожее на настоящую природу.

Он кивнул и покатился в свою комнату. На пороге он задержался на секунду, прислушиваясь к звукам квартиры. Стук посуды на кухне – бабушка готовит чай. Воркование голубей на карнизе за окном – они всегда тут. Тихое гудение нового холодильника – ровное, без перебоев. И далёкий, едва уловимый гул города – тот самый, что начинался у витрины музыкального магазина, гул жизни, которая течёт мимо, но частью которой он всё же оставался, хотя и на особых, тихих условиях.

Это был его хор. Его оркестр. Его жизнь после обрыва. И сегодня вечером он снова попытается перевести её на язык, понятный хотя бы одному человеку на свете. Человеку, который верил, что у него особый ритм сердца, сумевший не остановиться даже после жестокого удара судьбы. А там, глядишь, и для других этот язык когда-нибудь станет понятен.

Глава 2. Симфония хрущёвки

Комната была его вселенной, его коконом после крушения. Не слишком большая, метров двенадцать, с одним окном, выходящим на северо-восток. Свет сюда заглядывал неохотно, только ранним утром, косыми, робкими лучами. Но Ваня это любил. Яркий свет не только мешал сосредоточиться, расплываясь пятнами перед глазами, но и безжалостно высвечивал все детали его нового быта: пыль на мониторе, потёртости на подлокотниках коляски, лекарства на полке, даже собственное отражение в тёмном экране – лицо со шрамами, которое он всё ещё не мог принять как своё. В полумраке же всё смягчалось, сливалось, и чётко светился только экран ноутбука – его главное окно в мир и одновременно его инструмент, его дирижёрский пульт, его новый голос, обретённый через год после того, как старый был украден аварией.

Он пристроил коляску у старого, с потертой столешницей письменного стола, который когда-то был его школьным. Теперь это был командный центр. Стол был завален, но беспорядок этот был строго системным, выверенным до миллиметра, потому что любое смещение предмета могло вывести из строя хрупкую экосистему его рабочего места. Слева – сам ноутбук, на массивной регулируемой подставке, купленной на скудные сбережения бабушки. К нему тянулся тонкий чёрный провод от необычного устройства, закрепленного на тонкой гибкой стойке прямо перед экраном. Это была камера для айтрекинга. Она отслеживала не лицо, а движение зрачков, переводя взгляд в команды. В первые месяцы Ваня ненавидел этот прибор. Он чувствовал себя подопытным, лишённым последних остатков приватности. Теперь он видел в нём продолжение себя – новые, цифровые пальцы, новые связки.

Справа от ноутбука лежала стопка тетрадей в толстых чёрных переплётах. Это были его партитуры, начатые уже после выписки из реабилитационного центра. Но вместо привычных нотных линеек и скрипичных ключей, которые он когда-то щёлкал как орехи, – столбцы букв, цифр, странных значков и цветных пометок. Его собственная, рождённая от отчаяния система записи звука. Ему пришлось её изобрести, потому что стандартная нотация требовала скорости и точности руки, которых у него больше не было. «С-диез – городской шум, фоновый, 40% громкости, фильтр low-pass на 500 Гц». «Ля-минор – плач ребёнка во дворе, фрагмент, 3 секунды, петля, наложение реверберации с малым pre-delay». «Перкуссия – стук капель по желобу, ритм 4/4, с акцентом на третью долю, side-chain компрессия от басовой дорожки». Это был сложный, личный шифр. Только он мог его расшифровать. Это был язык его внутреннего слуха, который, в отличие от тела, не пострадал, а, кажется, обострился до болезненной чуткости после катастрофы.

Прямо перед ним, на небольшой отдельной подставке, лежал обычный, недорогой конденсаторный микрофон в противоветровой сетке. Он был всегда включён. Запись шла постоянно, сутки напролёт, прерываясь только когда Ваня выходил из дома (что случалось редко) или когда бабушка пылесосила (он просил её предупреждать, чтобы не испортить запись). За год у него скопилось почти два терабайта сырых, ничем не примечательных записей. Звуков быта. Звуков улицы. Звуков тишины, которая, как он выяснил, тишиной не была никогда. В ней всегда был шум – кровотока в ушах, скрипа дома, далёких голосов, собственного, изменённого дыхания. Записывая всё подряд, он словно пытался заархивировать саму жизнь, доказать её непрерывность, несмотря на тот страшный разрыв, который произошёл с ним.

Он включил ноутбук. Мягкий белый свет экрана озарил его лицо, подчеркнув новые тени под глазами и бледность. Он зафиксировал взгляд на иконке аудиоредактора – сложной программы, которая для большинства была просто набором кнопок и кривых, а для него стала продолжением нервной системы, цифровым спинным мозгом, берущим на себя функции повреждённого. Программа открылась. На экране расстелилась временная шкала с несколькими дорожками. Там уже что-то было. Его последняя работа – «Летний гром. Эскиз». Он работал над ней неделю, собирая по крупицам.

Он не сразу принялся за правки. Сначала – ритуал, выработанный за месяцы. Он откинулся в коляске, закрыл глаза и просто слушал. Не музыку. Не записи. Слушал свою комнату, свою хрущёвку, свой мир, который сузился до этих стен, но вглубь раскрылся до бесконечности.

Первая нота – дом.

Это был низкий, непрерывный гул. Гул нового холодильника, купленного на страховку после аварии. Старый «ЗИЛ» они продали, его рокот напоминал Ване о времени «до», и бабушка, поняв это без слов, избавилась от него. Новый холодильник был тише, но его звук был другим – более технологичным, ровным, с едва уловимым высокочастотным писком блока управления. Он работал с перерывами, и его цикл был предсказуем: пятнадцать минут ровного гула, потом щелчок, и наступала тишина на пятьдесят минут. Этот новый гул был фундаментом, тоникой его новой, послеаварийной симфонии. Ваня мысленно обозначил его как «Соль, малая октава, чистый синус с примесью шума на 8 кГц». Это был звук присутствия, звук того, что жизнь, пусть и на других условиях, продолжается.