реклама
Бургер менюБургер меню

Артем Понасенко – Мелодия Журавля (страница 11)

18

И тогда с ним случилось то, что случалось нечасто после аварии, когда слёзы, казалось, высохли навсегда. Они хлынули. Беззвучно, потоками, заливая лицо, капая на неподвижные колени. Это были не детские слёзы обиды, а слёзы взрослого, горького, беспощадного понимания. Понимания цены, которую за него заплатили.

– Ой, Ванюша, родной мой, что ты, что ты? – Анна Ивановна ахнула, бросилась к нему, присела на корточки, обхватила его худые, негнущиеся плечи, прижала к своей груди, пахнущей лавандой и осенней улицей. – Не плачь! Ты чего? Это же хорошо! Это же твой шанс! Ты теперь сможешь…

– Про… дала, – выдохнул он сквозь спазмы в горле, лицо уткнувшись в её шерстяное платье. – Ба… бабочек. Пра… деда. Всё… про… дала.

Он чувствовал, как её тело на мгновение окаменело от этих слов, от их жестокой точности. Потом она мягко, но решительно отстранила его, взяла его мокрое, искажённое гримасой лицо в свои шершавые, сильные ладони и заставила посмотреть на себя. В её глазах теперь не было пустоты. Горела та самая, несгибаемая сталь.

– Слушай меня, Иван Соколов. Слушай внимательно, – сказала она, и каждый звук отчеканивала, как гвоздь. – Вещи – это вещи. Они сделаны из металла, камней и дерева. Да, в них живёт память. Но память – она не в вещах. Она тут. – Она ткнула указательным пальцем ему в лоб, прямо между глаз. – И тут. – Положила свою большую, тёплую ладонь ему на грудь, где под тонкой майкой бешено и сбито стучало его сердце. – Прабабушка моя, Клавдия Петровна, была железной женщиной. Она одну войну прошла, другую пережила. Если б она знала, для чего пойдут её серёжки… она бы сама первой, не дрогнув, понесла их в скупку. Потому что дети и внуки – это и есть продолжение. Единственное настоящее, живое продолжение. В тебе течёт и её кровь, и кровь того ювелира, что эти бабочки выточил. Значит, его дар – не в серебре. Его дар – в тебе. В твоей голове. В твоём сердце. А бабочки… – она махнула рукой в сторону шкатулки с таким жестом, будто отмахивалась от назойливой мухи, – пусть летят. Они своё отлетали. Они хранили память. Теперь их дело – помочь тебе взлететь. По-своему. По-новому. Понимаешь?

Он смотрел на неё сквозь пелену слёз, и её лицо расплывалось, двоилось. Но твёрдость в её глазах, решимость в складках у рта были абсолютными, не оставляющими места для сомнений или сожалений. Она не совершала жертву. Она совершала стратегический переворот. Меняла прошлое на будущее. И не позволяла себе ни на секунду усомниться в правильности этого обмена.

– А… а если не… смогу? – прошептал он, озвучив свой самый большой, чудовищный страх, который глодал его по ночам. – Если… не по… получится? Ничего… не выйдет?

Что, если он окажется настолько сломан, что даже эта волшебная машина не даст ему голоса? Что, если внутри него, в месте, где раньше рождались смех, песни, крики радости, теперь одна сплошная, мёртвая тишина?

Тогда она улыбнулась. И это была не та улыбка, которой она встречала соседок или соцработников. Это была улыбка командира, ведущего своего последнего солдата в решающую атаку. Улыбка, полная безрассудной веры и бесконечной силы.

– Получится, – сказала она так просто и ясно, будто сообщала закон природы. – Потому что ты – мой внук. И у тебя особый ритм сердца. Я это всегда слышала, даже когда ты маленький был. Твой ритм – не такой, как у всех. Он сложный. А раз есть ритм – значит, где-то внутри тебя уже есть и музыка. Осталось только дать ей выход. Вот этот ящик, – она постучала костяшками пальцев по картонной коробке, – он и будет выходом. Инструментом. А бабочки… они просто поменяли форму. Раньше были серёжками. Украшением. А теперь стали… стали твоим будущим. Стали твоим голосом. Разве это плохо? Это прекрасно. Это как… как перерождение.

Он не знал, прекрасно это или ужасно. Он был слишком травмирован, чтобы оценить всю грандиозность и жертвенность её поступка. Но он почувствовал невероятную, давящую тяжесть возложенной на него ответственности. Этот блестящий ящик, купленный на память, на любовь, на саму душу их рода, нельзя было просто принять. Его нужно было оправдать. Заставить высечь искру из той мёртвой тишины, что была внутри. Иначе всё – и память прадеда, и любовь прабабушки, и эта страшная, опустошённая усталость на лице его бабушки – всё это будет поглощено пустотой. Навсегда.

– Я по… пробую, – выдавил он, всхлипывая, но уже пытаясь остановить слёзы. Они были бесполезны. Нужны были действия.

– И попробуешь, – кивнула она, и в её кивке была вся вселенская уверенность. – А теперь хватит реветь. Мужчина. Давай-ка смотреть, как эта штука работает. Я, правда, сама мало что поняла, но дядя Коля, сын нашей дворничихи, он в этих ваших компьютерах как рыба в воде, он всё установит и растолкует. Я его уже предупредила.

Она вытерла ему лицо своим развязанным шёлковым платком, пахнущим тем же лавандовым одеколоном и теперь ещё – его солёными слезами. Потом подняла коробку, не показав и тени того, как она тяжела, и понесла её в его комнату. Он развернул коляску и поплёлся за ней, чувствуя, как каждый мускул в его теле ноет от напряжения и пережитого потрясения.

Вечером, как и было обещано, пришёл дядя Коля – долговязый, веснушчатый парень лет двадцати пяти в растянутом свитере и с стеклянным, отрешённым взглядом человека, привыкшего общаться с мониторами. От него пахло сигаретами, дешёвым кофе и чем-то электронным. Он молча, с сосредоточенным видом профессионала, начал возиться с ноутбуком, что-то бормоча про «драйверы», «интерфейсы» и «настройку трекинга». Анна Ивановна стояла рядом, подобравшись, как солдат на посту, и задавала короткие, точные вопросы, на которые тот терпеливо, но с видимой скукой отвечал.

– Вот, Анна Ивановна, смотрите. Видите эту калибровку? Камера видит его зрачки. Он смотрит на экран, наводит взгляд, скажем, на иконку нотного редактора, и задерживает на две-три секунды. Программа это расценивает как клик левой кнопкой мыши. И нотный стан активируется. Понятно?

– Колдовство какое-то, – мрачно констатировала бабушка, но в её прищуренных глазах горел не суеверный страх, а жадный азарт исследователя. – Но пусть будет колдовство. Лишь бы работало.

Когда всё было готово, и на экране загорелся рабочий стол с непривычно крупными иконками (дядя Коля увеличил их специально), он посадил Ваню перед ноутбуком, поправив камеру так, чтобы она чётко ловила его лицо.

– Ну-ка, Вань, посмотри вот сюда, на этот зелёный кружок. Задержись, не моргай.

Ваня послушно направил взгляд в указанную точку. На экране появился небольшой зелёный кружок, который дрогнул и стал отслеживать малейшие движения его глазного яблока. Это было странное, почти мистическое чувство – видеть собственный взгляд материализованным в виде светящейся точки на экране. Он замер, стараясь не моргать, подавляя естественный рефлекс. Прошло три секунды. Иконка «Мой компьютер» послушно открылась, обнажив структуру папок.

– Ура! Технологии! – провозгласил дядя Коля без особого энтузиазма, но с долей удовлетворения. – Работает. Теперь пробуй просто водить взглядом. Видишь, кружок за тобой повторяет.

Кружок и правда повторял. Он плавал по экрану, как призрак его собственного внимания, живое доказательство того, что связь между мозгом и миром ещё не разорвана окончательно. Это было пугающе и невероятно волнующе. Как будто часть его «я», та, что отвечала за волю, за намерение, вырвалась из парализованной плоти и получила новый, цифровой аватар.

– А музыка? – не унималась Анна Ивановна. – Вы же говорили, там программа для музыки?

– Audacity я поставил, бесплатную, для записи и монтажа звука. Для начала сойдёт. Потом, если втянется, можно и профессиональные среды поставить, они, правда, дорогие. Вот, я папку создал на рабочем столе – «Звуки Вани». Туда можно свои записи скидывать, сортировать.

Он показал ещё несколько базовых функций, как создавать дорожки, накладывать простейшие эффекты, потом, получив от Анны Ивановны аккуратно отсчитанную пачку купюр (Ваня видел, как та достаёт их из конверта, оставшегося от продажи серёг), ушёл, пообещав «быть на связи».

И они остались вдвоём в полумраке комнаты, в свете настольной лампы и холодного, голубоватого свечения экрана нового ноутбука. Тишина снова сгустилась, но теперь она была иной – наполненной ожиданием, возможностью.

– Ну? – сказала бабушка, пододвигая табуретку ближе. Её голос снова обрёл привычные, тёплые, живые интонации. – Пробуй, внучек. Давай, сотвори что-нибудь.

Он боялся. Ужасно боялся. Боялся не справиться, не понять, выглядеть глупо. Боялся, что эта хрупкая магия окажется иллюзией, что его глаза, как и всё остальное, подведут. Боялся разочаровать её, увидеть в её глазах ту самую пустоту разочарования.

Но отступать было нельзя. Цена вопроса была слишком высока. Он перевёл взгляд (и зелёный кружок послушно прыгнул за ним) на иконку звукового редактора. Задержался. Программа открылась с тихим щелчком. Перед ним расстелилось пустое, серое поле с несколькими дорожками, похожее на бесконечную, чистую ленту времени, которую предстояло заполнить.

– Что ты хочешь сделать? – тихо спросила Анна Ивановна, как будто они находились в святилище.

Что? В голове был хаос. Страх, волнение, остатки слёз. Но сквозь этот хаос пробивался один-единственный, чистый звук, который он слышал сегодня днём, лежа один в тишине. Тот самый, протяжный, одинокий скрип качелей во дворе. «Же-лез-ны-е ка-че-ли… на-ве-ва-ют грусть…» – всплыла строчка из какой-то забытой песни. Этот скрип был голосом одиночества, но и голосом детства, которого он лишился.