Арсений Замостьянов – Жизнь и смерть хулигана. Сергей Есенин глазами друзей и врагов (страница 33)
«Невтерпеж»… – некуда деваться от смертельного отчаяния, кроме как в пьяный угар: «Пей со мной». Но и в попойке не легче, и горькая досада берет, и спутница – не мила:
«Чем хуже, тем лучше». «Она глупей», – ладно, пусть: ни в чем нет спасения, может быть оно найдется в «глупой», животной, мясистой любви. Но и любовь оказывается спасеньем не была и не будет:
«Не покончу», – разве это обещание успокаивает? Наоборот: так горько сказано оно, что воспринимается в обратном смысле. Над тем, что в таких выражениях обещает остаться жить, – непременно маячит револьвер или веревка.
Могильным холодом тянет от этого последнего «простыть». И все-таки жалко жизни, мучительно хочется все темное бросить, во всем «пропащем» раскаяться:
Но «прости» звучит, как «прощай», как последнее слово перед смертью…
Оба цитированные нами стихотворения производят необычайное впечатление. В них мрачный пафос кабацкого отчаяния достигает последнего предела. Эти, самые жуткие стихотворения, являются в то же время и одними из лучших у Есенина. Вообще, в последний период его творчества, ему лучше удавались строки о мрачном разрушении (вроде вышеприведенных) нежели строки о светлом строительстве («Стансы» и проч.). Это вполне понятно: поэт всегда лучше всего пишет о том, что созвучно его внутренней жизни. А внутренняя жизнь Есенина в последние годы было только дорогой к смерти. И недаром вся книга заканчивается принятием этой смерти:
Когда гибель неизбежна, остается ее принять. Так решил Есенин. Так, соответственно своему решению, он сам расположил стихи в книге, которой ему уже не суждено было увидеть напечатанной.
Александр Кусиков. «Только раз ведь живем мы, только раз…»
Все тот же спокойный и безразличный газетный шрифт, с каждым днем все спокойнее и безразличнее растягивается в черную гармонику:
Самоубийство Есенина. – Смерть Есенина. – Похороны Есенина.
Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится?
Но больше никогда, никто не увидит голубые васильки его глаз, голубое золото кудрей его.
Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?
А казалось… казалось… еще вчера…
Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…
Немногие поймут сложную душевную трагедию Есенина, трагедию последних пяти лет, которая так безжалостно и, на первый взгляд, так неожиданно завершилась.
Гадают друзья, гадают враги.
Но самое отвратительное, что в этом гадании пытается принять участие и гнуснейшая в мире эмигрантская пресса русской белогвардейщины. Филипповые литераторы из «Русского времени» «разгадывают», конечно, первыми: «результат советского режима», «продукт всемирной революции», «так и следует», «дыра, яма»… и прочее.
И невольно вспоминаешь, прочитывая эти «передовицы», насыщенные злобой, бессознательной и жестокой, злобой гнилой, первую статью об убитом Лермонтове: «Собаке собачья смерть».
Горько за русского писателя, за русскую культуру стыдно.
Еще не приспело говорить об Есенине в целом. Мне – особенно. О поэте? Но наша долгая, почти неразрывная дружба заслоняет пока все, кроме личного. Еще предо мною, во сне и наяву, не один из самых талантливых русских лириков, Сергей Есенин, а Сережа, ласково улыбающийся, Сережа страдающий, Сережа буйный…
Еще боль. Еще немая, тупая тоска. Еще непримиримость.
Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится?..
Много и долго будут говорить о Есенине. И я напишу о нем не одну страницу. И «формальный метод» со временем приладит себя к его поэзии. Ничего не пропадет. Все отыщется, распределится, оценится.
А сегодня… о другом.
Никогда я не встречал человека, так любящего жизнь, по-звериному любящего, как Есенин. Ни у кого я не наблюдал такого страха перед смертью, как у него. Особенно в самые страшные годы Октября, когда повсюду смерть мельтешилась. Смерть. Он боялся быть случайно убитым, боялся умереть от тифа, от испанки, от голода… Боялся даже проходить мимо полуразрушенных (в то время частых) домов, чтоб кирпич не свалился ему на голову, чтоб качающаяся балка не сорвалась и не придавила его. Он ужасно боялся случая – Смерти.
В шутку, помню я, наставил на него старинный, без курка, со сквозной дырой в дуле, пистолет. Тот самый пистолет, которым мы с ним не раз заколачивали гвозди, кололи орехи. Пистолет, который в лучшем случае служил нам молотком. Побледнел вдруг, передернулся весь. И защищая развернутой ладонью мигающий прищур свой, как бы в ожидании выстрела, скороговоркой заикнулся: «Брось, брось», – и вырывая из рук моих этот молоток, уверял меня, что от таких шуточек немало случаев бывает, и в газетах об этом часто пишут.
Если не ошибаюсь, в июне или июле 1921-го года, в то самое время, когда Есенин дописывал последние две главы «Пугачева», по целому ряду причин он находился в крайне нервном и беспокойном состоянии. Некоторое время ему пришлось провести вместе с моим младшим братом. Брат мой, всегда беспечный и ко всем случаям жизни безразличный, на тревожные вопросы Есенина вместо ответа напевал «ростовские песенки». Одна из них очень нравилась Есенину. И не раз его подавленность расползалась в сияющую улыбку, когда брат ему утешительно баритонил: