реклама
Бургер менюБургер меню

Арсений Замостьянов – Жизнь и смерть хулигана. Сергей Есенин глазами друзей и врагов (страница 35)

18

После своего возвращения из-за границы, изъездивши всю Россию, Есенин написал много прекрасных поэм, но чуть ли не в каждой из них слышится его оторванность, его неприспособленность к новой жизни.

Есенин пил все больше и больше. Усталость и потерянность стискивали ему горло. Незадолго до самоубийства Есенина умер его друг, поэт Ширяевец. И уже в стихотворении на смерть Ширяевца Есенин предчувствует свою близкую смерть:

Мы теперь уходим понемногу, В ту страну, где тишь и благодать, Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать. Милые березовые чащи. Ты, земля, и вы, равнин пески. Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть своей тоски. Слишком я любил на этом свете Все, что душу облекает в плоть…

Вот сейчас я вспомнил одно из ранних стихотворений Есенина, написанное много лет назад. Задолго до его буйного и бурного периода, задолго до его так называемого «хулиганства», задолго до поездки за границу, и задолго, задолго до его возвращения в Россию. Я не знаю, нужно ли сегодня разгадывать сложнейшую трагедию есенинской души. Не лучше ли вспомнить это раннее стихотворение, которое в будущем многое разъяснит.

Устал я жить в родном краю В тоске по гречневым просторам. Покину хижину мою, Уйду бродягою и вором. Пойду по белым кудрям дня Искать убогое жилище. И друг любимый на меня Наточит нож за голенище. Весной и солнцем на лугу Обвита желтая дорога, И та, чье имя берегу, Меня прогонит от порога. И вновь вернусь я в отчий дом, Чужою радостью утешусь, В зеленый вечер под окном На рукаве своем повешусь. Седые вербы у плетня Нежнее головы наклонят. И необмытого меня Под лай собачий похоронят. А месяц будет плыть и плыть, Роняя весла по озерам… И Русь все так же будет жить, Плясать и плакать у забора.

В ночь на 28 декабря, в Ленинграде, в гостинице «Англетер» повесился Есенин.

Боже мой! Неужели пришла пора? Неужель под душой так же падаешь, как под ношей? А казалось… казалось еще вчера… Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…

Январь 1926

Георгий Адамович. Есенин

Очень жаль Есенина. Бедный мальчик, сбившийся, надорвавший силы! Я помню Есенина в первые дни его появления. Он приехал из рязанской глуши, прямо к Блоку, на поклон. Его сопровождал Клюев. Есенин держался скромно и застенчиво, был он похож на лубочного «пригожего паренька», легко смеялся и косил при этом узкие, заячьи глаза. В Петербурге юного Есенина встретили довольно сурово. Отчасти в этом повинен Клюев. Он передал Есенину свой фальшиво-народный стиль в повадке, в разговоре. От Клюева Есенин перенял манеру говорить всем «ты», будто по незнанию, что в городе это не принято. Конечно, он прекрасно это знал.

Кажется, Блоку понравились стихи Есенина. Но Сологуб отозвался о них с убийственным пренебрежением. Кузмин, Ахматова, Гумилев говорили о Есенине не менее холодно.

Потом Есенин уехал в Москву, и там им восхищались Львов-Рогачевский, Иванов-Разумник, Коган. Не было газеты, не было журнала без хвалебной заметки о каком-либо новом стихотворении Есенина. Есенин вошел в группу имажинистов. Имажинистов ругали последними словами. Есенина выделяли и продолжали восхвалять. В первые годы революции его популярность достигла зенита. «Пугачев», «Исповедь хулигана» были встречены громкими восторгами. Сам Есенин писал:

Говорят, что я скоро стану Знаменитый русский поэт.

Я видел Есенина в Берлине в начале 1923 года. С 1918 года я не встречал его. Есенина трудно было узнать. Не европейский лоск изменил его. Исчезла его бойкость, его веселье. Есенин был печален и как будто болен. Он растерянно, виновато улыбался и на самые обычные, пустые вопросы отвечал испуганно. Казалось, это человек, который что-то в себе «ликвидирует», с чем-то расстается, от чего-то навсегда отрекается. Таковы были и стихи Есенина в последние два года. Читатели думали, что это его новая литературная тема. Люди, близкие к нему, должны были знать, что дело глубже. Так, по крайней мере, кажется мне теперь, когда я вспоминаю свою последнюю встречу с Есениным.

Георгий Адамович

«У свежей могилы» не следует сводить счеты, упрекать, обвинять. Но даже и у свежей могилы следует говорить, правду. Поэзия Есенина – слабая поэзия.

Я только что прочел статью М. Осоргина памяти Есенина. Осоргин пишет: «Вероятно, на поэте лежит много обязанностей: воспитывать нашу душу, отражать эпоху, улучшать и возвышать родной язык; может быть, еще что-нибудь. Но несомненно одно: не поэт тот, чья поэзия не волнует. Поэзия Есенина могла раздражать, бесить, восторгать – в зависимости от вкуса. Но равнодушным она могла оставить только безнадежно равнодушного и невосприимчивого человека».

Неужели не ясно, что в перечне Осоргина важна только первая «обязанность», а остальные – пустяки и мелочь? Причем воспитывать или, лучше, «возвышать» душу, поэт может и при глубокой личной безнравственности, если только в нем есть величие, трагизм, – все то, что совершенно отсутствовало в Есенине и о чем нужно бы помнить тем, кто его сравнивает с Блоком. «Не поэт тот, чья поэзия не волнует». Но ведь одного волнует Девятая симфония, а другого «Очи черные»! Надо различать качество волнения, иначе нет мерила. Не всякое волнение ценно. Но охотно я причисляю себя к людям «безнадежно равнодушным и невосприимчивым»: поэзия Есенина не волнует меня нисколько и не волновала никогда.

Есть легкое умиленье, которое легко укладывается в рифмованные строчки. Его очень часто смешивают с настоящим «вдохновением», которое приходит позже, когда это первоначальное, пустое умиленье растоптано, осмеяно, уничтожено, когда его сменило отвращение к миру, презрение, когда, наконец, сквозь всю эту горечь, этот внутренний холод и «разочарование» человек проносит и сберегает крупицу восторга, несмотря ни на что «quand meme» (тем не менее (фр.)). В период раннего умиления поэт пишет много, чуть ли не каждый день, стихи рвутся наружу и критики изумляются щедрости дарования. Позже щедрость иссякает. Сказать ли, что поэт становится требовательнее? Вернее, он просто не считает стихами то, что обычно сходит за стихи. Единый образ поэзии – Лик, как сказали бы символисты, к нему ближе. Каждая строчка стихотворения мучает его своим несовершенством, своим убожеством.

Об этом трудно писать яснее. Есенин кажется мне слабым поэтом не по формальным причинам, – хотя он слаб и формально, хотя об этом тоже следовало бы написать. Главная беда в том, что он весь еще в детской, первоначальной стадии поэзии, что «волнует» он непрочно, поверхностно, кисло-сладким напевом своих стихов, слезливым их содержанием. Ничьей души он не «воспитает», не укрепит, а только смутит душу, разжалобит ее и бросит, ничего ей не дав.

Появление светловолосого, светлоглазого рязанского «пригожего паренька» в Петербурге в годы войны памятно всем, кто тогда был хоть сколько-нибудь близок к нашим «литературным кругам».

Существует легенда, будто Есенин встречен был с удивлением, с восторгом, – будто все сразу признали его талант. Это только легенда, не более. Восхищен был один Сергей Городецкий, которому Есенин был дорог и нужен, как «дитя народа», явившееся в условно-русском, нарядно-пейзанском обличьи: с кудрями, в голубой шелковой рубашке, с певучими былинно-религиозными стихами, чуть ли не с гуслями под мышкой… Городецкий, довольно неудачно насаждавший «стиль рюсс» и с первых же месяцев войны воспылавший неистовым черноземно-черносотенным патриотизмом, увидел в Есенине союзника, соратника: он сам ведь не только подделывался и подлаживался, это же было действительно что-то «от сохи» – и притом ничуть не страшное, вопреки тогдашним утверждениям, и, в частности, бунинской «Деревни», недавно прогремевшей, а ласковое, послушное и приветливое. Восторг Клюева не в счет – ибо Есенин был как бы вторым его изданием. Остальные же хмурились и выжидательно приглядывались. Блок молчал, Сологуб отделался несколькими едкими и пренебрежительными замечаниями. Гумилев сразу заявил, что Есенин, «как дважды два, ясен, и как дважды два, неинтересен», – и демонстративно принимался разговаривать, когда тот читал стихи. Ахматова улыбалась, как будто одобрительно, – но с таким же ледяным светски-любезным равнодушием, как слушала всех, даже Городецкого, стихи которого терпеть не могла. Кузмин пожимал плечами. Что же касается Гиппиус, то о встрече с ней рассказал сам Есенин. Увидев у себя в гостиной юного поэта в валенках, Гиппиус подняла лорнет, наклонилась и изобразила на лице самое непритворное любопытство:

– Что это на вас… за гетры такие?

Надо сказать, что раздражали в Есенине именно «гетры» – то есть его наряд и общая нарядность его стихов. Трудно было принимать это всерьез. Клюева всерьез принимали, – но за Клюевым все чувствовали какую-то сложную и темную душу, «олонецкую», как говорил он сам, лесную.

Сергей Коненков. Слово о друге

Мастерская на Пресне, которую до меня арендовал скульптор Крахт, была всем хороша: простор для работы, уединенность (уютный деревянный флигель стоял в глубине зеленого двора, среди зарослей сирени, жасмина и шиповника), возможность устраивать во дворе подсобные службы. Как показала жизнь, студия на Пресне – это готовый выставочный зал. ‹…›

Ранней весной 1914 года стал переезжать на Пресню и обживаться на новом месте. ‹…› В апреле мы с Григорием Александровичем вскопали пустырь вокруг флигеля и посеяли рожь с васильками. Мастерская на Пресне стала местом родным и желанным. Я с головой ушел в работу. ‹…›