18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Арон Родович – Эпитафный контур. Том 2. Падение Геспера (страница 3)

18

Корабль шёл. Гул хода был ровный, дальний, убаюкивающий, и в глухом отсеке тянулось то особое корабельное время, которое я знал наизусть, время, когда делать нечего, когда всё уже случилось или ещё не случилось, когда остаётся только ждать, пока пустота за бортом несёт тебя к концу пути. За тёмным окошком не было ничего, чернота и редкие далёкие искры чужих солнц, к которым корабль не шёл и которые висели неподвижно, как висят они для того, кто летит между мирами. Я знал эту картину наизусть. Я смотрел в неё с мостика Тихого, и сейчас смотрел из чужого трюма, и она была всё та же, огромная, чёрная, тихая, равнодушная и к капитану, и к грузу, и к серой безымянной спине на лавке.

Ушли. Чисто, безлико, не оставив следа. Первый оборот моего следа оборвался там, на мокрой площадке, и оборвётся совсем, когда мы снимем эти серые костюмы. Тенебра осталась за кормой, тихая и нетронутая, и никто на ней не знал, кого приютил, и никто за её пределами не знал, что мы там были. Я сделал то, что задумал, шаг в шаг, как раскладывал: вошёл безликим, ушёл безликим, не наследил.

Юн рядом тоже открыл забрало — осторожно, в тени, прикрытый, как и я, спинами наших умбров, выждав мой кивок. Лицо его, бледное, осунувшееся, было мокрым от пота под костюмом, но глаза смотрели ясно и живо, и в них, впервые за всё, не было ни злости, ни колкости, была усталость и было что-то похожее на тот трезвый покой, что приходит, когда старое трудное позади, а трудное впереди ещё не началось.

— Сошло, — сказал он тихо, без вопроса, будто сам себе не веря. — Никто не остановил. Я всё ждал, что вот сейчас кто-нибудь схватит за плечо.

— Не схватил, — кивнул я. — Потому что хватать некого. Нет тут беглецов, Юн. Есть грузчики, что натаскали партию и легли в хвосте. Так это видится со стороны, а со стороны только и смотрят.

Он помолчал, привыкая к этой мысли, переваривая её своим следовательским умом, который, я видел, ещё цеплялся за привычку всё проверять.

— Ты делал это раньше, — сказал он негромко. — Не первый раз уходишь так, чтоб не нашли. Я по тебе вижу. По тому, как ты двигался там, среди них. Ты все время был как один из них.

— Возможно, ты прав, — не стал я отпираться. — Уходить я умею. Это в моём деле первое, чему учишься, если хочешь дожить до второго. — Я откинул голову к холодной стене отсека. — Тебя учили находить и брать. Меня — уходить и не даваться. Теперь вот посмотрим, чьё умение нам нужнее, когда дойдём до конца этой дороги.

Он не ответил, но и не возразил, и в этом молчании было больше согласия, чем в любых словах. Враг, что вёл меня под охраной, и беглец, которого он вёл, летели теперь в одном трюме, на одной лавке, под одной ложью, и оба это знали, и оба пока молчали об этом, потому что говорить было ещё рано.

Он посмотрел на меня. Я посмотрел на него. За тёмным окошком отсека уплывала назад, делалась точкой, гасла в черноте сиреневая искра — Тенебра, тихий мир, что остался позади. Впереди была пустота, чужой корабль, незнакомый мир в конце дороги, второй оборот следа, что нам ещё предстояло сделать, и за всем этим — груз, старик, тот, кого я пока не видел, и долгий путь к тому, чтобы перестать быть тем, от кого бегут.

Отсчёт пошёл. Мы были в дороге. Расслабляться нельзя, начинается самое сложное. Выживание.

Глава 3

Летели мы недолго.

Я понял это по тому, как шёл корабль, — он не разгонялся в дальний бросок, не уходил глубоко в пустоту, как уходят, когда впереди недели пути. Он шёл коротким перегоном, из тех, что торговцы делают между ближними мирами, скинуть тут, забрать там, и снова. Несколько часов, не больше. И я был этому рад, рад по-настоящему, потому что короткий путь означал именно то, что мне было нужно: мы никуда не ушли вглубь. Мы остались здесь, на дальнем краю, в той же серой, неприметной полосе миров, где лежала и Тенебра, — там, куда не дотягивается порядок, где не спрашивают имён, не глядят в бумаги, не держат застав, и где такому, как я, дышится вольно. Лети мы дни и недели — это значило бы, что корабль идёт внутрь, к центру освоенного, в обжитые миры, где власть, закон, проверки на каждой заставе, где всё записано и всё под надзором. Вот туда мне было нельзя. Туда мне ходу нет, там меня и ждут, там меня и возьмут. А короткий перегон по серому краю — это была удача. Значит, там можно затеряться. Я этому радовался, как радуется зверь, что сбежал из ловушки и понял, что попал в лес, а не в чистое поле.

Я достал одно из крупных семян, что дала мне Лия, повернулся к Юну, заслонённый от чужих спинами наших умбров, и протянул ему семя на ладони.

— Держи, — сказал я тихо. — Это ужин. Ешь. Я о тебе позаботился. Можешь не говорить спасибо, я запишу в твой столбик с долгом.

Он посмотрел на семя. Потом на меня. Тем своим подозрительным взглядом, в котором всё подвергалось проверке.

— Что это.

— Еда. Вкусная, сытная, даёт силу. Тебе сейчас нужны силы. Ешь, не разглядывай, оно не кусается.

Он взял. Понюхал — не удержался, понюхал, как нюхает тот, кто привык не брать в рот неизвестно что.

— А ты почему не ешь?

— Оставил на потом, когда еда закончится, отдам тебе свою порцию в два раза дороже.

— Ты можешь быть нормальным?

— А что забота для тебя это что-то неправильное? Могу обращаться с тобой как с дикой зверюшкой и в след раз подготовить для тебя соломы или дохлых зверьков. На живых не рассчитывай, я не живодер.

Иссан хмыкнул и, подняв брови, закатил глаза.

Не знал, что они так умеют.

Потом откусил, осторожно, краем, попробовал. И я увидел по его лицу, как ему стало неожиданно хорошо, как против воли разошлось по нему то тепло и та сытость, что дают эти семена, он не хотел показывать, что ему нравится, но показал, потому что вкусное не утаишь на лице, особенно когда голоден.

— Вкусно, — сказал он нехотя, дожёвывая. — Что это такое.

— Местное. Растёт у них. — Я не стал говорить, чьё это и от кого. — Ешь до конца. Дорога долгая. Дел много еще будет. И выздоравливай быстрее, а то слежу за тобой как за маленьким.

Он доел, и я видел, как расходится по нему сила, как разглаживается осунувшееся лицо, как ему делается легче. Семя своё дело знало. Лия не обманула, хотя от них обмана я и не ожидал. Хорошо, подумал я. Сильным он мне нужен быстрее.

Корабль пошёл на снижение скоро. Я почувствовал, как его повело вниз, как изменился гул, как навалилась обратная тяжесть входа в чужой мир. Сели жёстко, по-грузовому, без всякой бережности к тем, кто в хвосте, — тряхнуло, лязгнуло, бросило. Зев раскрылся, и в трюм хлынул чужой свет и чужой шум, и нас пошли на выгрузку.

Я снова таскал. Те же короба, тот же вес, только теперь в обратную сторону — из чрева корабля наружу, на чужую землю, в чужие руки, что принимали партию внизу. И снова я брал за двоих, грузил тяжёлое, а Юн делал вид, нёс лёгкое, держал спину, и наши двое умбров грузили рядом, прикрывая. Спина у меня к этому часу была чужая, плечи горели, поясница не разгибалась, и, таская очередной короб, я поймал себя на том, что считаю в уме, во что Юну обойдётся всё это, если по совести, по полному счёту.

Лечение — это раз. Врачи, вскрытая рана, чистка, перевязки — это денег стоит везде, в любом мире. Полувековое лекарство, то, что берегли пятьдесят лет и отдали ему, — это два, и это уже не денег стоит, а судьбы, такое не купишь. Часы, его дорогие столичные часы, что я снял с его руки и отдал врачу, пусть считает моим моральным ущербом, так что плата за лечение остается. То, что я тащил его, бесчувственного, на себе из горящего коридора, через всю станцию, — четыре, кстати, за переноску раненого с поля боя, я слышал, в иных местах берут отдельно и недёшево. Колол его вслепую, поил, не давал помереть четверо суток в капсуле — пять. Кормлю теперь с руки семенем, ношу ему еду, таскаю за него короба — шесть, семь, восемь. Выходил недурной счёт. Длинный выходил счёт. Я выставлю его ему когда-нибудь, подумал я, как сборщик долгов, и посмотрю, как вытянется это гордое молодое лицо, когда он услышит, в какую круглую сумму встало ему остаться в живых. Мысль была интересная, выгодная, и она грела меня не хуже семени Лии, и я таскал, и считал, и прибавлял к счёту короб за коробом, и время шло легче.

Когда до конца выгрузки осталось всего ничего, последняя дюжина коробов, я отвёл Юна в сторону — за штабель, в тень, где нас не видели ни чужие, ни наши. Достал из мешочка одно из тёмных мелких семян главного. И протянул ему.

— Ещё одно, — сказал я. — Это завтрак. Ешь.

Он не взял сразу. Посмотрел на семя — на мелкое, тёмное, гладкое, ничем не похожее на то крупное сладкое, что я давал на корабле, — и поднял на меня глаза, и в них была вся его подозрительность разом.

— Почему другое, — сказал он. — То было крупное и светлое. Это мелкое и тёмное. Это не та еда.

— Завтрак и ужин, — сказал я ровно, не моргнув. — Ужин всегда плотнее. Утром едят легче. Это завтрак, оно и должно быть другим.

— Сейчас не утро.

— У нас в дороге утро, когда я скажу. — Я не отвёл глаз. — Ешь, Юн. Не спрашивай. Я тебя пока ни разу не отравил, мог бы сто раз, если бы хотел. Ешь.

Он смотрел на меня ещё секунду, взвешивая, и я видел, что верить мне до конца он не верит и не поверит, и правильно делает, но что доводов отказаться у него нет, потому что я и вправду мог бы убить его сто раз и не убил. Тем более я действительно говорил правду. Это семя было в каком-то смысле едой, и убивать я его не хотел. Все чисто. Он это видел по моим глазам. В детали я старался не вдаваться, а он не спрашивал. И он взял. И съел, морщась, потому что это семя горчило, отдавало травяным дном, совсем не то, что он ждал после первого сладкого на запах и, скорее всего, такого же сладкого на вкус. Я съел своё следом, не дав ему додумать, не дав спросить что-то ещё. Горчило. Я не ошибся, проглотил и стал ждать, когда начнётся.