Арон Родович – Эпитафный контур. Том 1. Падение Геспера. (страница 2)
Туалет был в конце жилого отсека. Одна дыра на сорок человек. Когда она засорялась, её чистили те, кто в этот день чем-то провинился. Я чистил её дважды. Первый раз — потому что уронил контейнер с рудой и половина просыпалась на пол, и управляющему это не понравилось. Второй раз — потому что смотрел на него дольше, чем положено. С тех пор я на них вообще долго не смотрел.
Я пробыл там полтора года. Потом меня перевели.
Второе место было орбитальная скотобойня.
На одной из внутренних колоний кто-то решил, что выращивать скот в пониженной тяжести дешевле, чем на поверхности. Построили несколько крупных станций — цилиндры, которые вращались, чтобы создавать подобие тяжести, но не полной, а вполовину. В такой тяжести скот рос быстрее, ел меньше и меньше болел. По крайней мере, так было на бумаге. На самом деле скот болел, только по-другому.
Я попал туда в пятнадцать лет. Меня поставили в разделочный цех. Это был большой зал, потолок в двадцати метрах, вдоль стен — конвейеры, крюки, рельсы, по которым ехали туши. В центре зала — столы из серого металла, и на этих столах работали мы. Ножи, пилы, шланги. Холодный пар, от которого зябко, и горячий пар, от которого липко. Всё одновременно.
Нож мне показывал как ставить человек по имени Сарн. Он был из взрослых рабов, лет сорока, здоровый мужик с руками как весла и с сеткой шрамов по предплечьям — от собственного ножа, который иногда срывался на своей же руке. У Сарна не хватало двух пальцев на левой — оторвало на пиле, много лет назад. Он остался в живых, потому что успел зажать культю и не дал себе истечь, и потому, что управляющий решил, что обучать нового дороже, чем лечить старого. Сарн был за главного над нами, молодыми. Он меня учил. Первое, что он сказал, когда я встал у стола: нож входит сам, давить не надо. Если давишь — значит, тупой, значит, точи. Я повторял это про себя весь первый день. Нож входит сам. Давить не надо.
Сарн был из тех рабов, которые провели в одном месте столько, что почти стали частью его. Он уже не помнил, был ли у него хозяин, или он просто всегда был при скотобойне. Он не хотел никуда больше. Он говорил, что ему тут спокойно — работа понятная, мясо есть, спать есть где. Я тогда не понимал, как можно не хотеть уйти. Потом стал понимать. Потом опять перестал.
Животных забивали на верхнем ярусе. Оттуда они к нам приезжали уже мёртвые, подвешенные за ноги, и с них ещё капало. Наша работа была — разделать. Сначала шкура, потом внутренности, потом мясо по частям. Я резал долго, и к концу смены у меня болело всё — плечи, спина, кисти, шея. Кисти болели больше всего, потому что нож в них входил восемь часов подряд, и к концу пальцы отказывались разжиматься. На ночь я клал руку между коленей и разгибал её другой рукой, палец за пальцем.
Паразиты.
Вместе с животными на станцию попали и их паразиты — в шерсти, в коже, в подстилке. Отделять одного от другого при завозе не стали. И на станции паразиты нашли идеальные условия: тепло, влажность, плотное содержание скота, одни и те же животные рядом друг с другом поколение за поколением. Они размножились и закрепились.
Поэтому скот, которого там растили, был больной. В этой половинной тяжести у животных нарушалось что-то с иммунитетом, и на них селилось всё подряд. Вши, приспособленные к этим животным. Размером с ноготь. Они сидели в шерсти плотными гроздями, и когда мы снимали шкуру, они разбегались по столу, по рукам, по полу. Нас предупреждали не трогать их голой кожей, но у нас всегда где-то была голая кожа — то рукав задрался, то перчатка порвалась. Через неделю у меня на запястьях были красные дорожки. Через месяц я к ним привык.
Почему паразитов не выводили? Я слышал — пытались, локально. Но это не помогло. Паразиты просто переходили в другую часть стада, или в другие отсеки. Для полной санитарии им было необходимо утилизировать весь скот, который находился на станции, и на неделю закрыть ферму, пока проходит обработка помещений. Никто делать этого, естественно, не собирался. На ферме были тысячи голов, и им было легче привезти рабов и закрыть на паразитов глаза.
Были ещё черви. Они жили в кишках животных, и когда мы вскрывали брюхо, они вываливались вместе с остальным. Длинные, белые, тонкие, как нитки. Они двигались. Мы сгребали их в специальные баки, баки увозили на сжигание. Однажды я не успел отскочить, и мне на ботинок упала горсть. Они заползали под штанину. Я стоял посреди цеха и орал, и никто не подошёл, потому что у всех была смена и останавливаться было нельзя. Я сам их стряхнул, через минуту. С тех пор я не кричал ни разу в жизни. Ни от чего.
А ещё там был нижний уровень. Под разделочным цехом — стоки, куда уходило всё, что не пошло в мясо. Кровь, внутренности, содержимое кишечников, шкуры, кости. По трубам это уходило в утилизатор, но трубы часто забивались, и их чистили. Эту работу давали тем, кого хотели наказать, и тем, у кого не было выбора. У меня не было выбора. Я чистил эти трубы шесть раз за тот год.
Я пробыл там год и два месяца.
Третье место было хуже.
Орбитальная станция, жилой комплекс. Большая, на двадцать тысяч человек постоянного населения, и ещё столько же приезжих. Богатая станция, по меркам того мира, — там жили инженеры, врачи, торговцы средней руки, семьи, дети ходили в школу, у каждой семьи был свой отсек с окном. На верхних уровнях — магазины, парки с настоящей зеленью, кафе, где подавали еду, похожую на еду, а не на то, что я раньше ел. Всё это я видел только издалека, мельком, когда меня вели через технические коридоры.
Работа моя была внизу. В самой нижней части станции — кольцо сервисных уровней, куда обычные жители не спускались никогда. Там шли все коммуникации. Трубы с водой, трубы с воздухом, трубы с отходами. Стоки от двадцати тысяч человек сходились в большой системе и уходили в переработку. Но между «сходились» и «уходили» было много промежуточных узлов, и эти узлы забивались.
Моя работа была — чистить.
Я был худощавого телосложения, хоть и высоким. Это считалось преимуществом для той работы. Меня посылали в трубы, в которые упитанный или средней комплекции не пролез бы.
Защитный костюм у меня был дешёвый. Не настоящий, а что-то вроде плотного комбинезона с маской. Швы пропускали. Я узнал это в первый же день, когда вылез из трубы, и по моему плечу текло что-то, что попало под ткань через шов. После смены нас мыли. Не ради нас — ради остальных. Если бы нас не мыли, мы бы разносили по станции заразу, а хозяева теряли бы на этом больше, чем экономили. Общий душ на восемь человек, таймер, пять минут еле тёплой воды, которую гоняли по кругу через фильтр и подавали снова. Мы стояли голые плечом к плечу и тёрли себя жёсткими щётками, которые висели на цепях от стены, чтобы никто не унёс. Я тёр то место на плече, куда попало, сильнее всего. Таймер щёлкал, вода отключалась, нас выгоняли. Потом в бараке я сидел на краю нар и ковырял это место ногтем ещё долго, и мне казалось, что оттуда всё равно запах. Может быть, и вправду шло. Может быть, только казалось. Разницы тогда уже не было.
В трубах было темно, и я работал с налобным фонарём. Луч у фонаря был узкий, и я видел только то, что прямо передо мной. Это было к лучшему. Засоры состояли из всего. Из волос — их там были огромные клочья, чёрные, слипшиеся, похожие на мёртвых животных. Из жира — он налипал на стенки слоями, как жёлтый воск, и его приходилось скрести. Из одежды — кто-то спускал в унитазы вещи, которые не должны быть в унитазах. Из того, что спускают в унитазы в норме.
А иногда из того, что не спускают даже в норме.
А ещё там водились крысы. Я не знаю, откуда они взялись на орбите, и долго об этом не думал, а потом однажды подумал, и всё стало просто. Крысы прибыли с людьми. С первыми грузами, в ящиках с крупой, в контейнерах с тканями, в мешках, которые таскали строители, когда станцию ещё только собирали. Достаточно одной беременной самки, чтобы через два года на сервисных уровнях жили сотни. А грузов на станцию приходило по нескольку в неделю.
Их пытались травить. Наверху, на жилых уровнях, где жили нормальные люди, санитары работали исправно — там никто никогда не видел ни одной. Жильцы верхних этажей думали, что крыс на станции нет. Им так было удобнее думать. На средних уровнях крысы уже водились, но осторожные, прячущиеся, учёные ядом. А на нижних, куда санитары не спускались, потому что это было уже наше дело, — там крысы ходили в открытую. Они не убегали, когда я заходил в трубу. Они отходили в сторону и смотрели. У них были чёрные шкуры — светлых давно не осталось, их было заметнее в полумраке, их ловили первыми, и порода отобралась сама собой.
Ядов они уже не боялись. Те яды, что у нас были, на них почти не действовали, крысы успели привыкнуть за поколения. Новые стоили денег, а хозяева станции на нас денег тратить не хотели. Проще было держать их численность в каких-то рамках и не доводить до того, чтобы они полезли наверх. Этим мы и занимались, в том числе. Я доставал их из засоров крюком, иногда живых, иногда мёртвых, иногда полумёртвых. Полумёртвые кусались, и укус у них был плохой, с инфекцией, с долгим нагноением.
Один из наших умер от такого укуса. Его звали Пек, он был старше меня на пару лет, спал через два места от меня в бараке. Крыса укусила его за запястье — он полез в засор без перчатки, потому что перчатка прорвалась и ему лень было идти за новой. Через день запястье распухло. Через три — рука до локтя стала красной, с чёрными прожилками, идущими вверх по вене. Он ходил работать ещё два дня, потому что пропустить смену было нельзя. На четвёртый он уже не встал. Его отнесли в медицинский отсек — лечить уже было некого, отнесли, просто чтобы он умер не на нарах и не пачкал общее пространство. Я заходил посмотреть на него один раз. Он не узнал меня. Он смотрел в потолок и бормотал что-то, и изо рта у него текло. Я постоял минуту, потом ушёл. Через день его место занял новый, помоложе, с испуганным лицом, которое потом, через месяц, стало таким же, как у всех нас.