реклама
Бургер менюБургер меню

Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 69)

18

Приветственную речь в честь лауреата держал Арагон, взявший на себя смелость говорить «от имени французского народа». О лауреате он практически не сказал ничего. Зато о том, кто выдал ему эту премию, говорил долго и страстно. С пафосом, который затмил пафос самого Эренбурга. Вот что сказал Арагон: «Эта премия носит имя человека, с которым народы всей земли связывают надежду на торжество дела мира; человека, каждое слово которого звучит на весь свет; человека, к которому взывают матери во имя жизни своих детей, во имя их будущего; человека, который привел советский народ к социализму. <…> Эта награда носит имя величайшего философа всех времен. Того, кто воспитывает человека и преобразует природу; того, кто провозгласил человека величайшей ценностью на земле; того, чье имя является самым прекрасным, самым близким и самым удивительным во всех странах для людей, борющихся за свое человеческое достоинство, — имя товарища Сталина».

Вечером, сославшись на сильную головную боль и отказавшись от ужина с Эренбургом, Арагон вместе с Эльзой приехал к Лиле. Она была в полном трансе, но запомнила его слова: «Теперь тебе ничего не грозит. Тебя никто не тронет».

Декабрь 1976. Москва. Запись разговора за рождественским столом у Лили Брик.

«Арагон множество раз приходил нам на помощь. Возможно, в январе пятьдесят третьего он меня просто спас. Но могло, конечно, повернуться по-всякому, и тогда уже не спас бы никто. Он сказал мне: ты вне опасности. Наверно, он выдавал желаемое за действительное. Но он сделал все, что мог. Его очень тогда ценили, потому что он был нужен. Он понимал это и пользовался этим. Я очень ему благодарна. За все, за все…»

Июнь 1968. Париж. Запись беседы с Эльзой Триоле и Луи Арагоном.

Эльза: «Лиля была в полном отчаянии, которое граничило с безумием. Она была тяжко больна. Ей казалось, что все рухнуло. Мы с Арагоном утешали ее, как могли. Она реагировала тогда не вполне адекватно. Это была именно болезнь. Никто и ничто не могло ее излечить, только перемена ситуации. И когда кончился этот кошмар, уже в конце марта или в начале апреля, все прошло».

Арагон: «Я не помню, что говорил тогда в Кремле. Помню только — Эренбург меня обнял и сказал, что я выступил превосходно. То есть так, как было нужно. Кому нужно? Это не уточнялось, но подразумевалось».

Сразу же после той кремлевской речи Арагоны оставили Лилю приходить в себя и полетели в Абхазию на встречу с Морисом Торезом. Вот уже более двух лет, как генеральный секретарь французской компартии, покинув Париж, где медицина находилась не на самом низком уровне в мире, лечился в Советском Союзе от «одностороннего паралича». Есть свидетельства, что Торез ни на секунду не верил в виновность врачей, организовавших «заговор» против товарища Сталина, как и против других товарищей — всех его верных соратников в стране и за границей. Однако находившаяся при нем супруга Жанетта Вермерш называла арестованных врачей негодяями и подлецами и была убеждена в том, что среди намеченных ими жертв был и ее муж. Избежать этой темы, которая оставалась у всех на устах, было, разумеется, невозможно. Из Сухуми (вблизи абхазской столицы находился санаторий, где Торезы лечились) Арагоны звонили в Москву — Катанян старался их успокоить, Лиля к телефону не подходила.

Вернувшись в Москву, французские гости снова остановились в гостинице «Метрополь», где с Арагоном случился приступ безумия: он бредил, не узнавая людей и не понимая, где находится. Обращаться к московским врачам (их, собственно, — опытных и компетентных — в кремлевских больницах уже не осталось, все они переместились в лубянские камеры) Эльза не захотела, предпочитая немедленно сбежать в Париж. Совсем иная, привычная обстановка — и в квартире, и на улицах, — иной круг друзей, иные темы для разговоров, — все это вернуло его к жизни.

Арагон предпочел промолчать, когда с решительной поддержкой Москвы и с гневным обличительным пафосом, обращенным к презренным холопам сионизма, выступили французские левые Жорж Коньо, Пьер Эрве, Максим Родинсон, Франсис Кремье, Анни Бесс, — иные из них были друзьями-товарищами, занимавшими официальные посты в партии, членом которой (и даже членом ЦК) он являлся…

В Москве между тем близкие и друзья безуспешно пытались вывести Лилю из кризиса. Каждое утро она прежде всего бралась за газеты, лишить которых ее никто не смел. К тому же было и радио — кто мог позволить себе его отключить? Темп антисемитской истерии все нарастал, хотя, казалось, он уже достиг своего апогея. Никто не знал тогда, что в точности происходило за кремлевскими стенами. О том, что Сталина постиг смертельный удар, и страна, и мир тоже узнали с большим опозданием. Теперь оставалось ждать, к чему это событие могло привести. Никто еще не вздохнул с облегчением — все, напротив, ожидали чего-то еще более худшего. Плохо отдайая себе в этом отчет, на каком-то подкорковом уровне, массовое сознание воспринимало Сталина не как тирана, а как гаранта спасения от беды.

5 марта все было кончено. Гигантские толпы жаждавших уникального зрелища штурмовали воинские заградительные цепи, стремясь непременно пройти мимо гроба. Никакой драматург театра абсурда не мог бы придумать ничего более зловещего: в потерявшей человеческий облик толпе более сильные топтали и давили более слабых — сотни людей, мечтавших лично поклониться останкам великого Сталина, оказались последни-ми жертвами того безумия, которое принес в мир этот палач.

Лиля, как и миллионы людей во всем мире, отрезвев, с утра до вечера не отходила от радиоприемника, ловя новости, которые могли стать судьбоносными, и вместе с тем не забывая о том, что мертвое чудовище, заставлявшее при упоминании своего имени дрожать весь мир, все-таки избавило ее от неминуемой гибели пятнадцатью годами раньше и уж во всяком случае не превратило в жертву режима.

Не прошло и двух недель после смерти великого вождя всех времен и народов, как, продираясь через постылую жвачку приевшихся газетных штампов, можно было понять между строк, что за кремлевскими стенами происходят какие-то события, после которых следует ждать судьбоносных и радостных перемен. И действительно, 4 апреля газеты сообщили об освобождении и полной реабилитации «врачей-убийц», подчеркнув при этом, что выдвинутые против них вздорные обвинения преследовали цель «поколебать нерушимую дружбу советских народов». Прозрачность этой формулировки не оставляла места для каких-либо двояких толкований: государственный антисемитизм был признан имевшим место и — хотя бы формально — осужден.

В июле с большой помпой был отмечен шестидесятилетний юбилей Маяковского. На торжественное заседание и на праздничный концерт, проходившие в Колонном зале Дома союзов, пригласили и Лилю, и Катаняна. Постарался Симонов — он вел заседание. Пришлось выслушать ненавистного Перцова, назначенного главным государственным «маяковедом». Какого именно юбиляра хотелось видеть властям, — в этом сомнения не было: в юбилейный двухтомник поэта опять не попали ни «Люблю», ни «Про это», ни даже «Флейта-позвоночник». Лиле при Маяковском места уже не оставалось — перемен не произошло.

Нет, перемены все-таки были. Первым признаком — не для страны, а для Лили — явилась состоявшаяся 6 ноября того же года премьера пьесы Василия Катаняна «Они знали Маяковского». Ее поставил бывший императорский Александринский театр в Ленинграде (теперь он назывался театром имени Пушкина) — одна из главных (наряду с московскими Малым и Художественным театрами) драматических сцен страны. И постановщик спектакля Николай Петров, и исполнитель роли Маяковского Николай Черкасов, и сценограф Александр Тышлер, чудом уцелевший после разгрома Еврейского театра, — все старые знакомые, близкие люди, работать с которыми было легко и приятно. Лиля была не столько консультантом, сколько вдохновительницей спектакля, где его создатели хотели вернуть публике реального, живого, а не превращенного в идола Маяковского. И все равно — Маяковского, обряженного в те одежды, которые только и были дозволены свыше: в глашатая революции, ее певца, отдавшего атакующему классу всю свою звонкую силу поэта. Никаким другим ни Лиля, ни Катанян его не представляли и представлять не собирались. И то верно — знали, где живут и под чем ходят.

Скажем, забегая вперед, что этим стереотипам Лиля не изменила и годы спустя, когда — опять-таки вроде бы — ситуация в стране изменилась. В 1967 году не без труда, как и все любимовские спектакли, проходила «приемка» в театре на Таганке спектакля «Послушайте!». Лиля выступила, конечно, в его поддержку — с такой аргументацией (воспроизвожу в записи участника обсуждения, актера Валерия Золотухина): «Патетика его <Маяковского> чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики». Конечно, спасать «Послушайте!» от цензоров — перестраховщиков и демагогов — можно было лишь с помощью их же демагогии, но тут Лиля не кривила душой: личность и поэзия Маяковского воспринимались ею именно так — по-большевистски. Хотя в любимовском спектакле как раз ничего болыпевистского-то и не было. Не случайно же на сцене — замечательная по глубине и точности находка режиссера — существовали одновременно не один Маяковский, чистый и первозданный, а сразу пять! Только полный тупица не смог бы понять эту прозрачную и горькую аллегорию.