Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 71)
Пребывая в Москве, Бурлюк написал маслом и акварелью два портрета Лили, украсившие ее коллекцию. «Совсем непохожие, но нарядные» — такую аттестацию дала модель этим портретам в письме Эльзе. О том, как вышучивала она потребность в сходстве портрета и оригинала, как предлагала для получения сходства обращаться не к художнику, а фотографу, Лиля, как видно, уже позабыла.
Возвратившись домой, Якобсон писал: «Лиличка, дорогая, никогда так крепко Тебя не любил, как сейчас. Сколько в Тебе красоты, мудрости и человечности! Давно мне не было так весело, благодатно и просто, как у Тебя в доме». Бурлюк не знал, что во всех лубянских документах он вплоть до 1964 года именовался американским шпионом и уже только поэтому находился под постоянным наблюдением «органов». Стало быть — опять же хотя бы только поэтому — Лилин «салон» не мог обойтись без «жучков»: каждое слово, произнесенное здесь, фиксировалось в досье спецслужб. Сбор материала для будущих арестов осуществляли те же самые люди, которых Хрущев понудил заниматься реабилитацией своих жертв.
С помощью Константина Симонова Лиля и Катанян получили возможность снова уехать во Францию осенью 1956 года, проведя перед этим лето на Николиной Горе. С тех пор эта возможность за ними так и останется, и Лиля будет пользоваться ею почти до конца своих дней, проводя до декабря время в Париже, на Мельнице и на Лазурном Берегу. Формальное приглашение всегда исходило от Эльзы и Арагона — они же оплачивали и поездку, и пребывание.
Встречи с Марком Шагалом, Натальей Гончаровой, Михаилом Ларионовым и другими выдающимися изгнанниками возвращали Лилю в самую счастливую пору ее жизни, заставляя забыть о неумолимом беге времени. С невероятной быстротой, как снежный ком, росло число французских друзей: каждый приезд в Париж приносил новые знакомства, которые никогда не оставались только светскими и «протокольными». Лиля часто встречалась с писателем, художником, режиссером Жаном Кокто. С бывшим дадаистом она легко находила общий язык — куда легче, чем со знатными московскими соцреалистами и неутомимыми «подручными партии», как чуть позже аттестует советских писателей Никита Хрущев, выступая на их съезде.
Благодаря опять-таки Арагону, Лиля познакомилась в «Куполи» с Ивом Монтаном и Симоной Синьоре. Это знакомство имело особые последствия. Лиля убедила их не отменять запланированные гастроли Монтана в Советском Союзе в знак протеста против подавления венгерского восстания, а приехать и доставить радость тысячам советских людей, десятилетиями живших в условиях культурной блокады. Те, кто стрелял по будапештским повстанцам, в гробу видели песни Монтана, уж их-то он своим протестом никак наказать не мог. А те, для кого ему предстояло петь, относились к советской палаческой акции точно так же, как сам Монтан. Наказанными остались бы они же…
Вероятно, слово Лили сыграло если и не решающую, то все же немалую роль: она обладала магической способностью влиять даже на почти незнакомых людей. Мне посчастливилось быть на том незабываемом концерте Монтана в московском Концертном зале имени Чайковского. Свидетельствую: Лиля, счастливая, восторженная, сидела в одном из первых рядов. В антракте, когда она вышла в фойе, перед ней почтительно расступались, освобождая дорогу. Она шла как истинная виновница торжества, и это показалось мне слегка вызывающим и не слишком уместным. Мог ли я тогда знать, что она — не «как» виновница, а просто виновница этого торжества, что для гордой улыбки, которая не сходила с ее лица, имелись все основания?
Зарубежные гости, особенно французские, охотно посещали квартиру в Спасопесковском — их не смущал ни пятый этаж без лифта, ни теснота. Истинно литературная, истинно интеллигентная атмосфера дома заставляла забывать и о скромности быта, и о любых других неудобствах. Непринужденная обстановка, духовная высота разговора, европейская культура приема гостей, наконец, отсутствие языкового барьера — все это делало дом Лили и Катаняна совершенно непохожим на то, что даже самым почетным гостям предлагалось в Москве официальной программой.
Осенью 1955 года в СССР проходила неделя французского кино, которая стала для москвичей настоящим праздником: уже долгие-долгие годы на советских экранах не шло ничего подобного. В составе представительной делегации французских кинематографистов (вся Москва гонялась тогда за автографами Даниэль Дарье!) были актер Жерар Филип и кинокритик Жорж Садуль, которые привезли Лиле рекомендательное письмо от Эльзы. Само собой разумеется, они были тут же приглашены на ужин. Жерар Филип галантир ухаживал за Лилей, на глазах у всех возвращая ей молодость. Садуль, занимавшийся историей советского кино, расспрашивал о Пудовкине и Кулешове, фильмам которых в его книгах посвящено немало страниц.
Вечер, проведенный у Лили, остался незабываемым для гостей из Парижа еще и потому, что среди приглашенных были Майя Плисецкая, слух о великом таланте которой уже долетел до Парижа, и никому еще не известный молодой композитор Родион Щедрин, после ужина игравший на бриковском «Бехштейне» свои сочинения. Здесь впервые встретились Плисецкая и Щедрин, еще не предвидя, как вскоре снова — и насовсем — сведет их судьба. Здесь же, в квартире в Спасопесковском, Щедрин впервые сыграет клавир своей Первой симфонии, и Лилин восторг будет воспринят самим композитором как важный и добрый знак. Да, она не композитор, не музыкант и не критик, но она умеет открывать таланты и сколько уже их открыла! Не обманулась и в этот раз.
НОВЫЕ ПОТРЯСЕНИЯ
Лето 1958 года принесло двум сестрам неодинаковые подарки. Эльза вляпалась в конфликт, принесший ей множество огорчений. Как говорится, — за что боролась…
Один из крупнейших французских театральных режиссеров (русского происхождения) Андре Барсак готовил на сцене руководимого им театра «Ателье» постановку «Клопа» в ее переводе. Советский Союз не был в то время участником каких-либо многосторонних или двусторонних соглашений по авторскому праву — его вхождение в Женевскую конвенцию по защите авторских прав состоялось лишь в 1973 году. Так что формально у режиссера не было никакой нужды испрашивать чьего-либо разрешения на постановку и следовать чьим-либо указаниям, тем более что произведения Маяковского стали к тому времени так называемым «общим достоянием»: могли издаваться и исполняться без чьего-либо разрешения.
Существовал, однако, во Франций еще с 1852 года (существует и сейчас) закон, ограждающий нематериальные, творческие авторские интересы — неприкосновенность текста и духа произведения от позднейших интерпретаторов, нередко искажающих авторскую мысль в угоду своим амбициям и интересам. Право на вмешательство в таком случае по французскому закону имеют люди, которые были связаны с автором личными отношениями, равно как и те, кто своим творчеством подтвердил духовную близость с пим. Письменная поддержка Лили у режиссера имелась, теперь роль надзирателя над процессом работы, равно как и судьи, имеющего право на окончательный и неоспоримый вердикт, взяла на себя Эльза, Она полагала, что для этого у нее есть все основания: она действительно была близким Маяковскому человеком, да и духовно связана с ним уже тем, что перевела множество его произведений на французский язык.
Отношения ее с Барсаком портились меж тем на глазах и были близки к катастрофе. Ей был нужен на парижской сцене тот Маяковский, который вписывался в позиции французской компартии: пламенный трибун революции и советской власти, бичующий тех, кто в поисках мещанского уюта и сытой буржуазной жизни отступил от коммунистических идеалов. А Барсаку был нужен совершенно другой Маяковский — тот, каким он и был в своем бессмертном «Клопе»: обнажившим истинное — тупое и хамское — лицо новой, торжествующей власти, открыто выразившим свое презрение ктем, кто эту власть представляет.
Ситуация накалилась до такой степени, что Барсак отказался от перевода, сделанного Триоле, перевел «Клопа» сам, заручился письменной поддержкой своих московских коллег Юрия Завадского и Валентина Плучека, чьи суждения, вкупе с уже полученным заранее благословением ничего не знавшей об истоках конфликта Лили, дали ему возможность обратиться в Авторское Общество с письменной просьбой оградить его «от преследований мадам Триоле».
Не знаю, что хуже — верить ли в какую-то чудовищную несправедливость или в то, что все эти люди правы?..»
Что-то все-таки промелькнуло, стало быть, в ее голове, — допустила хотя бы на миг, что — а вдруг?! — «все эти люди, правы». Но только на миг… Стенания по поводу того, что от нее все шарахаются, как от зачумленной, что люди бегут, словно от нее воняет, проходит через всю переписку с сестрой в пятидесятые — шестидесятые годы. И органично соседствуют с восторгами по поводу «нашей партии», в которой она и не состояла, причем даваемые ею оценки и ритористичность суждений резко контрастируют с позицией члена ЦК Арагона, известной нам по множеству документов и свидетельств. Из переписки сестер видно, как набирал обороты ее коммунистический фанатизм.