Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 48)
Откуда Агранов с такой точностью узнал, что Брики уже в Берлине и в каком отеле Лилю нужно искать? — задают вопрос нынешние ее обличители, намекая на чуть ли не ежедневную потайную связь между нею и «службами» во время этой заграничной поездки. Однако же ничего подозрительного в такой осведомленности нет: предельная дата возвращения Бриков в Москву была известна заранее — об этом сказано выше, ехать они могли только через Берлин, остановившись там как минимум на день, а местом их временного жительства в Берлине всегда был только «Курфюрстен-отель». Так что хоть в этом вопросе загадки и тайны нет никакой.
«В нашем полпредстве, — вспоминала впоследствии Лиля, — все уже было известно. Нам немедленно раздобыли все нужные визы (видимо, транзитные польские. —
Встречать Лилю на пограничную станцию Негорелое Агранов отправил Василия Катаняна, сына тифлисского врача, молодого литератора, познакомившегося с Бриками в декабре 1923 года и сразу же превратившегося в близкого друга. И Бриков, и Маяковского… Пропуск, которым Агранов снабдил Катаняна, позволял ему войти в вагон еще до того, как поезд покинул по-граничную зону. Лиля безутешно плакала, уткнувшись в его плечо.
В Москве тем временем разыгрывалась поистине тягчайшая сцена. Полонскую прямо с репетиции вызвали к следователю, куда ее сопровождал Яншин. Через полуоткрытую дверь он слышал, как следователь прямиком спросил ее, «состояла ли она в интимных отношениях с гражданином Маяковским». Трясясь от страха, она пролепетала «нет», адресуя это слово, конечно, не следователю, а мужу. Газеты опубликовали предсмертное письмо Маяковского (написанное, правда, за два дня до самоубийства), где были такие, ставшие затем всемирно известными, строки: «Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо».
На следующий день после самоубийства Виктор Шкловский, забывший уже про нанесенные ему обиды, писал своему другу Юрию Тынянову, что Маяковский оставил еще два письма: «одно Полонской, другое — сестре». Письма эти, если они были, до сих пор не известны. Но даже и по этой, пока не подтвержденной и вряд ли способной подтвердиться, молве очевидно одно: отдельного письма Лиле оставлено не было.
Имя Норы — уже как «члена семьи» Маяковского — сразу же оказалось у всех на устах. Едва приехав, — перед тем, как отправиться в Клуб писателей, где был выставлен для прощания гроб с телом Маяковского, — Лиля позвонила Полонской: «Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным». Нора согласилась, но Агранов решил перестраховаться: точно на этот час следователь Сырцов вызвал Нору для очередного допроса.
Трагедия была многократно усугублена немедленно распространившейся по Москве реанимированной сплетней (вопреки просьбе Маяковского в предсмертном письме: «<…> пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил») о сифилисе, который будто бы и вынудил поэта пустить себе пулю в сердце. Этому способствовало официальное сообщение о смерти, где были такие строки: «Самоубийству предшествовала длительная болезнь, после которой поэт еще не совсем поправился». Пошлая клевета, распространенная «друзьями» и «благожелателями» еще двенадцать лет назад, догнала Маяковского уже на смертном одре.
«Великий гуманист» Горький откликнулся печатно на его смерть в статье «О солитере», где по-прежнему гнул свое, недвусмысленно назвав причиной гибели «давнюю и неизлечимую болезнь». Дословно этот позорный горьковский пассаж звучит так: «Каждый человек имеет право умереть раньше срока, назначенного природой его организму, если он чувствует, что смертельно устал, знает, что неизлечимо болен и болезнь унижает его человеческое достоинство». В письме Бухарину из Сорренто от 10 мая Горький позволил себе откликнуться на гибель Маяковского с еще более непристойным, презрительным укором: «А тут еще Маяковский. Нашел время! Знал я этого человека и — не верил ему». Словно тот совершил какую-то подлость… Несколько десятилетий спустя беззастенчивые фальсификаторы бесстыдно напишут (в «огоньковском» собрании его сочинений): «Трагическая гибель Маяковского потрясла Горького». И даже скрупулезно документирующий каждое свое утверждение Скорятин, на этот раз без ссылки на какой-либо источник, именем Горького открывает список тех, кого гибель Маяковского «потрясла». Как именно она его потрясла, мы видим…
Совсем откровенно свое отношение к Маяковскому классик выразил еще в феврале 1927 года в письме писателю и литературному критику, главному редактору журнала «Красная новь» Александру Воронскому (фрагмент впервые опубликован совсем недавно Е. А. Динерштейном): «Маяковский всегда был хулиганом и, кажется, пробудет таковым до конца дней его. Он для меня давно уже «вне литературы». Так что своим самоубийством поэт лишь подтвердил, с точки зрения «потрясенного» Горького, проницательный этот прогноз. Зато первичный источник давних слухов о неизлечимой и позорной болезни Маяковского — Корней Чуковский — писал в скорбные дни прощания жене Василия Катаняна Галине: «Реву, как дурак. <…> Мне совестно писать сейчас Лиле Юрьевне, ей теперь не до писем, не до наших жалких утешений».
Чтобы подтвердить или развеять слухи, один из писательских боссов того времени — Владимир Сутырин — попросил устроить второе вскрытие тела, поставив перед экспертами только один вопрос: болел ли Маяковский сифилисом? Вскрытие провели прямо в здании Клуба писателей — в ночь с 16 на 17 апреля. (Клуб писателей на Поварской улице, бывший особняк графов Сологубов, широко известный как «дом Ростовых» из толстовского «Войны и мира», по злой иронии судьбы был первым домом ВЧК в 1918 году…)
Как первоначальное, так и вторичное вскрытие проходило в присутствии лубянских товарищей: в первом случае надзирателем был начальник одного из секретных отделов Лубянки Моисей Горб, во втором сам «Яня» Агранов. Заключение экспертов было единым и категоричным: никакого сифилиса у Маяковского не было — ни раньше, ни в последнее время. Но где и когда даже самые авторитетные заключения пресекали слухи, на которые так падка толпа? Прав был тот же Чуковский, записавший в своем дневнике: «Перед смертью как ясно он видел все, что сейчас делается у его гроба, всю эту кутерьму».
Двадцать семь человек — ближайшие друзья — подписали некролог, опубликованный в «Правде». Список — по алфавиту — открывает Агранов, среди остальных еще два лубянских товарища: Моисей Горб и Лев Эльберт. За бортом остались ничуть не менее ему близкие чекисты Захар Волович (он выполнял в это время «спецзадания» за границей) и Валерий Горожанин, спешно приехавший на похороны из Харькова. Подписавший некролог советский журналист номер один, главный редактор популярнейших журналов и прочая, прочая, прочая — Михаил Кольцов — служил, правда, не на Лубянке, а в военной разведке (ГРУ), но все равно он с полным основанием может считаться входившим в ту же обойму. Агранов был главным церемониймейстером похорон — до самой печи крематория, а у него на подхвате пребывал Артемий Халатов — тот самый, который только что повелел (по приказу свыше, скорее всего) вырвать из журнала портрет Маяковского: мародеры всегда при деле…
Похоронная процессия растянулась на несколько километров — мимо домов с приспущенными флагами. Делегации десятков заводов и фабрик неподвижно стояли вдоль всего пути. Двойной ряд пешей милиции и сотни конных милиционеров безуспешно пытались сдержать натиск толпы, на которую не действовали даже предупредительные выстрелы в воздух. Подобного траурного многолюдия — в похоронах участвовало, по самым скромным подсчетам, около ста тысяч человек — Москва еще не ведала. «Если бы Маяковский знал, — размышлял много позже один из его современников, — что его так любят, не застрелился бы…»
Гроб везли на грузовике, за руль которого сел Михаил Кольцов, — вскоре он передал его шоферу, а сам пошел пешком, вместе со всеми. Так же поступили и Лиля с Осипом, выйдя из своего «рено», на котором сначала тронулись в скорбный путь вслед за грузовиком.
Несколько дней спустя Лиля писала Эльзе в Париж: «Если б я или Ося были в Москве, Володя был бы жив. <…> Я проклинаю нашу поездку». Но — в том же письме: «Володя был чудовищно переутомлен. <…> Он совершенно израсходовал себя и от каждого пустяка впадал в истерику». Так что состояние Маяковского было ей хорошо известно, но помехой отъезду не послужило. Корила ли она себя за это хотя бы потом или только констатировала вполне очевидное? Не попала ли в хорошо подготовленную ловушку, из которой не могла выскочить, даже если бы и хотела?
Невооруженным взглядом видна бесцельность, абсурдность, бессмысленность этой поездки, притом поездки