18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Аркадий Лаптев – Люди в Грязном (страница 3)

18

— Федос, — Афоня уважительно покачал головой. — Ты не просто мошенник. Ты драматург.

— Я — практик экспроприации, — скромно ответил Федос, вспомнив своё кредо. — Грабь награбленное, пока не поймали.

И они, две страшные бабки, одна — с париком, другая — с молью на плече, вышли из квартиры и начали спускаться по лестнице. На площадке второго этажа им встретился сосед — мужик в пальто. Он посмотрел на них, перекрестился и быстро захлопнул дверь.

— Хороший знак, — сказал Афоня. — Значит, образ работает. Люди уже крестятся. До денег — полшага.

И они двинулись дальше — шакалить деньги на похороны несуществующей женщины, чья смерть была лишь продолжением несуществующего мужчины, придуманного теми, кто обокрал их первыми. Круг замыкался. Ферментация справедливости началась.

Глава вторая.

Сказ о том, как Афоня и Федос открыли сезон альпийского нищенства, взяв штурмом девятый этаж без страховки.

Девятый этаж они решили начать сверху — с десятого. Тактика была проста: спускаться вниз, чтобы лишний раз не попадаться на глаза тем, у кого уже брали на похороны несуществующих родственников. Федос, как прирождённый экспроприатор, понимал: нищий нищему волк, а бабка бабке — конкурент. Если дважды зайти в одну дверь с одним и тем же покойником, можно и по шее получить. А легенда у них, прямо скажем, была неоригинальная.

— Работаем чисто, — наставлял он Афоню, пока они пыхтели по лестнице. — Заходим, плачем, берём, уходим. Никакой самодеятельности. Ты, главное, молчи. У тебя голос как у простуженного буксира. А я буду страдать. Страдать у меня хорошо получается.

Афоня не спорил. Он вообще считал, что в любом деле главное — правильно распределить роли. Федос — голос и слёзы. Он сам — немая скорбь и фактура. Его волосатые ноги в ботинках, торчащие из-под платья, должны были не отталкивать, а, напротив, внушать жалость. «Смотрите, люди добрые, — как бы говорили эти ноги, — до чего доводит горе».

Десятый этаж встретил их тишиной и запахом жареного лука. Федос потянул носом, и в его глазах мелькнула тоска по нормальной еде. Но он взял себя в руки. Они подошли к первой двери.

Дверь была, обитая коричневым дерматином, протёртым до ткани в том месте, где обычно стучат. Глазок отсутствовал — вместо него торчал клок ваты. Над дверью висел талисман: подкова, прибитая гвоздями вниз рогами. «Счастье вытекло», — прокомментировал Афоня, но Федос шикнул на него, нажал на кнопку звонка, и где-то в глубине квартиры раздалось дребезжание, похожее на предсмертный крик сверчка.

За дверью зашаркали шаги. Шаркали долго, с передышками, словно шёл не человек, а маленький, но упрямый ледник. Наконец замок щёлкнул, дверь приоткрылась на цепочку, и в щели показалось лицо.

Это была старушка. Не просто старушка, а Старушка с большой буквы, экземпляр, достойный Красной книги. Маленькая, сухонькая, в ситцевом платочке, завязанном под подбородком узелком-кукишем. Лицо сморщенное. Глаза — выцветшие, голубые, с тем особым прищуром, который бывает у людей, переживших войну, голод и три денежные реформы, но так и не научившихся доверять государству. Одета она была в застиранный халат в горошек, который, казалось, стирали так часто, что горошины начали исчезать, оставляя после себя лишь бледные пятна. На ногах — шерстяные носки и галоши. Галоши в квартире. Это был симптом. Симптом того, что бабушка привыкла ходить по грязи и не видела смысла переобуваться, даже когда грязи не было.

За её спиной виднелся коридор. Узкий, тёмный, заставленный так, что пройти можно было только боком и на выдохе. На стене висел велосипед «Кама». Велосипеду было лет сорок, и он явно никуда не ездил — на нём висели авоськи с луком. Рядом с велосипедом возвышался комод, на комоде — трёхлитровая банка с чем-то мутным (возможно, компот, возможно — самогон, возможно — химический реактив, учитывая близость завода), а на банке — статуэтка балерины без одной руки. Балерина стояла в позе, которая кричала: «Я танцевала ещё при Сталине, а теперь охраняю рассол». Пол в коридоре был устлан половиком, сотканным из тряпочек всех цветов радуги, но радуга эта давно выцвела до состояния «всё серое, но местами чуть темнее». Пахло старостью, воском и валидолом.

Федос оценил обстановку мгновенно. Бабушка жила небогато, но чисто. А чистые небогатые бабушки — самая благодарная аудитория для похоронных историй. Они ещё помнят, что такое хоронить близких, и ещё верят, что милостыня зачтётся. Афоня, напротив, смотрел на галоши и думал о том, что бабушка — крепкий орешек. В галошах дома ходят только практичные люди.

— Здравствуйте, бабушка, — начал Федос и тут же осёкся. Голос его дрогнул, левый глаз задергался, и он понял, что пора входить в роль. Он сложил руки на животе, чуть ссутулился, стал ниже ростом и, как ему показалось, даже легче весом. — Беда у нас, бабушка... Беда...

Старушка прищурилась ещё сильнее. Её взгляд скользнул по Федосу, по его серому платью, по платку, из которого торчала моль, и остановился на Афоне. Точнее, на его ботинках.

Федос, всхлипнул. Всхлип был такой горестный, такой надрывный, что балерина на банке, кажется, покачнулась.

— Ой, бабушка, — запричитал Федос, переходя на фальцет. — Тут горе такое, такое горе! У нас соседи умерли! Хорошие такие люди! Сначала мужчина помер, а вслед за ним и женщина! Прямо друг за другом!

Старушка сняла цепочку и приоткрыла дверь пошире. Теперь она видела их полностью: две страшные бабки, одна — с трясущимся глазом, вторая — с париком, который смотрел на восток и на запад одновременно.

— Кто умер? — спросила она требовательно. — Где?

Федос махнул рукой куда-то в сторону лестничной клетки и дальше, за окно, за крыши, туда, где на горизонте дымил завод.

— Да вон, соседи наши, — сказал он, импровизируя. — Там живут. Ближе к заводу. Хорошие люди были. Работящие.

Старушка перевела взгляд в окно. За окном, на фоне серого неба, возвышались трубы химкомбината. Завод имени Семидесятилетия Борьбы за Экологию. Это был не просто завод. Это был организм. Живой, дышащий, кашляющий. Днём и ночью он извергал из своих труб клубы дыма всех оттенков таблицы Менделеева. Здесь были: охра, сурик, бирюза, цвет детской неожиданности и оттенок ада. Дым не просто висел над городом — он оседал, проникал в форточки, души, пропитывал занавески и характер. Воняло просроченным электролитом, тухлой серой и ещё чем-то таким, чему даже химики не придумали названия, а местные жители окрестили просто: «Опять вонища». Люди задыхались в прямом и переносном смысле. Дети рождались с зелёными пальцами, но это был не талант к садоводству, а лёгкое отравление медным купоросом. Воробьи падали в обморок, а голуби, те, что выжили, летали строем и кашляли, как старые большевики на собрании. Зато местный губернатор, человек с лицом откормленного хряка и глазами, полными сытой пустоты, каждый год награждал завод грамотами и кубками. «За вклад в развитие города», «За экологическую ответственность», «За чистоту родного края». Кубки стояли в проходной завода, сверкали золотом, и рядом с ними на стене висел диплом «Лучшее предприятие по утилизации отходов», под которым мелким шрифтом было дописано: «в атмосферу, реку и почву, но красиво». Губернатор приезжал, жал руку директору, пил с ним чай (привозил с собой в термосе, потому что местную воду пить было нельзя — она шипела), и уезжал обратно в областной центр, оставляя после себя шлейф одеколона и обещаний.

Старушка посмотрела на завод, потом на Федоса, потом снова на завод. В её глазах что-то мелькнуло. То ли понимание, то ли подозрение.

— Так они что ж, от завода померли? — спросила она.

Федос на секунду задумался, не сменить ли легенду на «собрание жертв экологической катастрофы», но решил не усложнять.

— Да нет, бабушка, — завыл он с новой силой, переходя почти, что в оперный регистр. — Они сами по себе померли! Сердце! Сначала у него сердце остановилось, а у неё — от горя! От разлуки! Она как узнала, что его нет, так и рухнула! Прямо на пол! И даже яичницу не доела! Ой, горе-то какое! На каво ж ты нас оставил, соседушка?! — Федос воздел руки к потолку и покачнулся, изображая крайнюю степень отчаяния. Моль, сидевшая у него на плече, взлетела и пересела на люстру в коридоре.

— И женщина вслед за ним! Осиротели мы! Одни остались, как две былинки в поле! Не на что похоронить! Всё в копеечку влетает!

Тут вступил Афоня. Он подошёл к Федосу, обнял его за плечи своей волосатой лапой и начал утешать. Утешал он басом, и это было страшно.

— Ну будет тебе, Нюра, будет, — гудел он, и стёкла в коридоре дребезжали. — Не убивайся ты так. Люди добрые помогут. Не оставят в беде. Потому что похороны — это такое дело. Сегодня ты похоронил кого то. А, завтра похоронят тебя.

Прозвучало как угроза.

Он повернулся к старушке и добавил доверительно, понизив голос до интимного рыка:

— Вы не представляете, бабушка, какие нынче цены на ритуальные услуги. Гроб — отдельно. Венки — отдельно. Оркестр — отдельно. А копать? А могила? А поминки? Это ж целое состояние! Мы уж всё продали, что могли. Вот, — он указал на Федоса, — даже платье с себя последнее сняли, чтобы продать, да кто ж его купит? Оно молью едено. А у меня, — он одёрнул коричневый подол, — и вовсе с чужого плеча. С мёртвого.