Арье Готсданкер – Другое кресло (страница 1)
Арье Готсданкер
Другое кресло
«Любовь – это когда ты знаешь, что другой – другой. И всё равно не веришь».
– Ирвин Ялом
ПРОЛОГ
Мужчине иногда проще решить нерешаемое уравнение, чем понять свою женщину.
Это не метафора. Нерешаемое уравнение – оно хотя бы честно: у него нет решения, и ты это знаешь заранее. Можно попробовать перебором. Можно подставить тысячу значений, десять тысяч, миллион. Компьютер справится. Перебор – это труд, не тайна. Ты не поймёшь, почему уравнение устроено так, а не иначе, – но ты получишь ответ. Приблизительный, грубый, вычисленный силой, – но ответ.
С женщиной перебор не работает.
Не потому что она сложнее уравнения – хотя и сложнее. А потому что каждая попытка подставить значение меняет само уравнение. Ты спрашиваешь – и вопрос меняет ответ. Ты молчишь – и молчание меняет вопрос. Ты думаешь, что понял, – и понимание меняет её. Ты приходишь с решением – а задача уже другая.
Мужчина думает: нужно больше данных. Нужно слушать внимательнее. Нужно запомнить, что она сказала во вторник, и сопоставить с тем, что она сказала в четверг, и тогда – тогда он поймёт.
Не поймёт.
Потому что она во вторник и она в четверг – это два разных уравнения. С одними и теми же переменными. И разными ответами. И оба – правильные.
* * *
Но есть вопрос, который никто не задаёт.
Может ли женщина понять мужчину?
Не «узнать» – узнать легко. Что ест, что пьёт, как спит, когда молчит, чем пахнет после душа. Женщины знают мужчин наизусть – как хирург знает анатомию. Каждый орган на месте. Каждый мускул назван. Каждый рефлекс предсказуем.
Но анатомия – это мёртвое тело.
А он – живой.
И живого – не понять по атласу. Живое меняется. Живое молчит не потому что нечего сказать, а потому что то, что нужно сказать, – не помещается в слова. Живое уходит не потому что не любит, а потому что любовь стала клеткой. Живое ломается не там, где тонко, а там, где терпело.
Эта повесть – о двух людях, которые прожили рядом восемь лет и не поняли друг друга.
И о третьем – который понял обоих. И не смог ничего изменить.
* * *
ПЕРВАЯ СЕССИЯ
Дэвид это знал – не потому что трогал чашку, а потому что кофе у него остывал всегда. Он наливал горячий в начале дня, подносил к губам, делал глоток, иногда два, а потом кто-то входил и садился в кресло – правое, для них, – и кофе переставал существовать. Не остывал – исчезал из внимания, как исчезают предметы, когда смотришь на человека. Через час чашка обнаруживалась холодной, и Дэвид делал глоток, и холодный кофе был вкусом его профессии – горьким, привычным, никогда не тем, что обещал.
Он сидел в левом кресле. Всегда в левом – правое для них. Кожа обоих кресел давно приняла форму: его – узкую, костлявую, с продавленными подлокотниками; правое – шире, глубже, безличное, потому что принимало тысячи форм и ни одной не запомнило.
Кабинет занимал угловую комнату на четвёртом этаже у Эразмюсбрюг. Роттердам за окном жил своей портовой жизнью – краны поворачивались, Маас нёс на себе то, что люди грузили в одном конце и разгружали в другом. Книжные полки стояли по трём стенам. Ковёр – персидский, выцветший – с протоптанной дорожкой между креслами. Сорок лет шагов.
На столе стояла коробка с салфетками. Новая. Дэвид купил её недавно – взамен старой, которую выбросил однажды вечером по причине, которую не стал бы формулировать вслух. Новая коробка стояла на том же месте, и в ней была та же бумага, и она так же не пригождалась, и Дэвид не мог бы объяснить, зачем её поставил, потому что объяснение было бы слишком похоже на надежду.
* * *
Он просматривал запись. Новая клиентка. Направление от коллеги из Амстердама – Анна-Мари, семейный терапевт, которой он доверял ровно настолько, чтобы принимать её направления не глядя. Имя. Возраст. Запрос: «кризис в браке, решение партнёра расстаться, адаптация в чужой стране». Стандартно. Он записал «сепарация, страна, ребёнок?» – вопрос, потому что Анна-Мари не уточнила, но статистика подсказывала.
Фамилия.
Он прочитал фамилию и ручка остановилась.
Не замерла – остановилась. Как останавливается механизм: не от решения, а от столкновения с тем, что не предусмотрено конструкцией. Он знал эту фамилию. Негромкую, неголландскую. Знал, потому что слышал её в этой комнате – недавно, от человека, сидевшего в правом кресле.
Дэвид снял очки. Протёр о кардиган. Не надел.
Он держал их в руках и смотрел на запись расфокусированными глазами. Он видел не буквы – он видел параграф этического кодекса, который мог бы процитировать, не просыпаясь. Конфликт интересов. Два слова, написанные таким ясным шрифтом, что их прочитал бы первокурсник.
Он обязан был не брать.
Позвонить Анне-Мари. Объяснить, что не может, не уточняя почему. Перенаправить. Три минуты. Один звонок. Ей – без разницы: она не знала, что он существует, она просто искала психолога в Роттердаме, а психологов в Роттердаме достаточно.
Три минуты.
Он надел очки.
Другая сторона. Мысль пришла из того места, которое он за сорок лет научился не называть, потому что названное становится осознанным, а осознанное требует решения. Он слышал одну версию этой истории. Полную. Честную. И за сорок лет он усвоил единственное правило, которое не менялось: полная версия – это всегда половина.
Какая – её?
Дэвид не позвонил.
Он знал, что не позвонит, ещё до того, как решил не звонить, – потому что решение было принято не головой, а тем органом, который сорок лет кормил его профессию и сорок лет подъедал его жизнь: любопытством. Чистым, ненасытным любопытством к чужой боли, которое было одновременно его величайшим даром и его тихим грехом.
Это ошибка. Он записал время приёма.
* * *
Стук.
Три коротких, ровных, вежливых. Стук человека, привыкшего стучать в двери кабинетов – ординаторских, перевязочных, административных. Стук-протокол. Стук-форма. Не костяшками в дерево, как бьют люди, входящие туда, где не хочется быть, – а подушечками пальцев, аккуратно, точно, завершённо.
– Войдите.
Голос тот же. Ровный, чуть тёплый, открывающий пространство, в которое можно войти, не боясь. Голос-дверь. Изобретённый давно, отрепетированный до автоматизма, ставший частью его профессионального тела – как руки хирурга или пальцы пианиста.
* * *
Дверь открылась.
Она вошла, и комната осталась собой. Не расширилась, не сжалась, не изменила температуру. И Дэвид отметил это – потому что комната менялась всегда. Каждый человек, входящий в эту дверь, сдвигал воздух. Кто-то сжимал пространство, кто-то заполнял. Она – ни то, ни другое. Она вошла так, как входят люди, научившиеся не занимать больше, чем отведено. Точно. Аккуратно. С тем естественным контролем, который бывает у людей, привыкших контролировать всё: руки, голос, выражение лица, расстояние до чужих стен.
Среднего роста, скорее чуть выше. Тёмные волосы убраны назад – не строго, но с той продуманной небрежностью, которая требует больше времени, чем строгость. Лицо с чёткой структурой – скулы, линия челюсти, – из тех лиц, что хорошеют после тридцати и ещё лучше после сорока, потому что возраст добавляет им рельеф, а не стирает. Глаза – большие, тёмные, внимательные. Глаза человека, привыкшего смотреть внутрь.
Красива. Дэвид отметил это так, как отмечал цвет стен или акустику комнаты: факт среды, влияющий на динамику. Не модельная красота – не та, что останавливает взгляд, – а та, что удерживает. Компетентная красота. Красота женщины, которая знает, что красива, и обращается с этим как с инструментом – не главным, но надёжным.
Она села. Огляделась. Посмотрела на него.
– Уютно, – сказала она. И тут же, как будто поймала себя на лишнем: – Извините. Я всегда… комментирую помещения. Профессиональное.
– Ничего страшного, – сказал Дэвид.
– Марьям. Меня зовут Марьям. Хотя вы… да, вы знаете, наверное. Из направления. Там же написано.
– Знаю, – сказал Дэвид.
Она кивнула. Быстро. Как кивают, когда хотят пройти неловкий момент.
– Я никогда раньше не… – она сделала жест рукой – маленький, круговой. – Ну, вот это. У психолога не была. Не то чтобы я против, просто не… не было повода.
– Повод появился.
– Да. – Пауза. – Да, появился.
* * *
– Расскажите, с чем вы пришли.
Марьям посмотрела на него. Прямо. С тем достоинством, которое Дэвид отметил с порога.