реклама
Бургер менюБургер меню

Анж Гальдемар – Робеспьер. В поисках истины (страница 41)

18

И долго она плакала, а он её утешал.

— Да что осталось-то? Щепки от сундуков да клочья от сорочек.

— Может, и ещё что найдётся. Барин сам к губернатору ездил и всё ему лично передал. Губернатор солдат обещал в Епифановский лес послать. Может, как разбойников-то выловят и добро, что они награбили, отыщется.

— Где уж! От них уж, чай, в лесу-то Епифановском и след простыл.

— Ну, нет, у них там притон, сказывают. Всё же солдатам их не найтить; обернутся медведями либо птицами, и улетят, им это ничего не стоит, на них заговор.

— А как при крещении назовут-то её, не знаешь?

— Магдалиной.

На всех лицах выразилось разочарование. Имя это никому не понравилось. Не русское, как будто. Даже и тогда, когда Ефимовна объявила, что оно в святцах есть, а Марина напомнила про монахиню в Воскресенском монастыре, носившую это имя, даже и тогда никто не хотел с ним примириться. По их мнению, имя это напоминало иноземное происхождение девочки и отчуждало её от приютившей её семьи.

Намудрили господа некстати. Чтобы назвать её в честь приёмной матери Софьей или в честь старой барыни-покойницы Екатериной, уж тогда действительно русской барышней выросла бы.

— Это барин настаивает. Говорит, что родители её так назвали.

— Родители? Да откуда же он это знает? Всех ведь их мёртвыми нашли.

На это никто не мог ответить. Клочок письма, найденный в карете, Иван Васильевич никому, даже жене, не показал. Он спрятал его вместе с портретом в медальоне на волосяном браслете в самый потаённый ящик своего бюро.

Впрочем, против имени Магдалина жена его не протестовала; она находила имя прелестным и объявила, что оно ей всегда нравилось.

— Ворожее-то принкулинской каравай бы за ворожбу отнести, — раздался с лежанки голос старой Ненилы.

Предложение это было единогласно одобрено.

— Надо, надо, чем ни на есть, ей поклониться. Уж так чудесно нагадала, лучше нельзя.

— Что ж, я к ней схожу, пожалуй, — согласилась Ефимовна, — каравай ей спеку да холста на рубашку отрежу. Не худое она нам наворожила, а хорошее.

— Вещая старица, это, что говорить.

В следующую же субботу Ефимовна поставила с вечера тесто из белой пшеничной муки, а на следующее утро, чуть свет, спекла каравай и, завязав его в чистое полотенце, вышла из дому.

Ещё не звонили к ранней обедне. На улицах было темно и пустынно. В воздухе пахло весной, и снег начинал таять. Ещё неделька такой погоды, и такая будет грязь невылазная, что ни пешком пройти, ни на конях никуда не доехать. Ну, а теперь пока ещё ничего, кое-как пробраться можно.

Ефимовна торопилась. Надо было до пробуждения барыни обернуться. Её приставили старшей няней к маленькой барышне Магдалине Ивановне, и, хотя дали ей на подмогу одну женщину да трёх девчонок, всё-таки дел было по горло. Девочка была непокойная, плохо кушала, мало спала, всё чего-то просила, кого-то искала, вздрагивала, кричала при малейшем шуме и, невзирая на уход и ласки, не привыкала к окружающим. А уж прошло с месяц, как она у них, и на днях её окрестили торжественно, губернатор был крёстным отцом, а Софья Фёдоровна крёстной матерью.

Когда вынесли её на атласной подушке всю в лентах и кружевах из парадной залы, в которой совершили над нею святое таинство, в буфетную, где дворня собралась с поздравлением, и всем было приказано смотреть на неё, как на настоящую барышню, всё равно как на родную дочку господ, те немногие, что допущены были поцеловать крошечную ручку будущей госпожи, восторгались красотой ребёнка и смышлёным не по летам взглядом её больших тёмных глаз. Волосы у неё были чёрные и кудрявые, как у отца, и остальными чертами она была на него, как две капли воды, похожа, но приближённые бахтеринских господ в один голос уверяли, что она вылитый портрет Ивана Васильевича. «Ну вот точно родное дитя нашего барина, и глазки такие же, как у него, и ротик, и носик».

Живо поняли, что ничем нельзя больше угодить барину, как этим.

Господа задали большой пир по случаю крестин приёмной дочери, весь город был приглашён, а дворне напекли пирогов с начинкой, нажарили баранины, поставили вина и браги вдосталь, чтобы пили за здоровье маленькой барышни.

Столько было хлопот и суеты по случаю её появления в доме, что няньке весь месяц ни на часочек невозможно было с двора урваться. Не то что днём, а и ночью-то барыня чуть не каждую минуту прибегала в детскую посмотреть на ребёнка, как будто боялась она, что доставшаяся им таким необыкновенным образом девочка таким же чудом отнимется у них.

Чтоб идти к ворожее, Ефимовна должна была взять грех на душу, отпроситься к ранней обедне и посадить на своё место у колыбельки ребёнка двух старушек из самых надёжных.

Как сказано выше, улицы были пусты, когда она проходила по ним мимо запертых ворот, калиток и домов с притворенными ставнями. Все спали, даже кошки и собаки. Кое-где при её приближении за забором принимались было тявкать сторожевые псы, но лениво, для очистки совести больше, не чуя опасности для хозяйского добра от почтенной старушки в опрятной беличьей шубке, что пробиралась с узелком в руках к заставе.

Первым живым существом, метнувшимся ей на глаза, был часовой у острога, да и тот, опершись спиной о будку, а руками на ружьё, сладко подрёмывал.

Но когда, миновав острог, она спустилась с пригорка к оврагу, по крутым скатам которого лепились убогие жилища обитателей принкулинской усадьбы, Ефимовна увидала со всех ног бегущего к ней навстречу мальчика. Он был в таких попыхах, что промчался бы мимо, не останавливаясь, если б его не окликнули. Мальчика этого звали Петькой; он возвращался домой со свидания с сестрой, скрывавшейся здесь с тех пор, как она сбежала от новых господ.

Продали её курлятьевские господа года три тому назад в дальнее место, но она так соскучилась по родному гнезду, а может быть, и по милому, оставшемуся здесь, что не вытерпела и сбежала. По глупости, конечно, не сумела рассудить, что прежние господа её не примут и что, попадись она только на глаза начальству, живо заберут её в острог, закуют в кандалы, выдерут и отправят туда, откуда она явилась. На её счастье ей встретились две монашки, отправлявшиеся за подаянием по одному пути с нею; они посоветовали ей остановиться в Принкулинской усадьбе, где у них были знакомые, и прожить там, пока не осмотрится да не узнает, что ей делать дальше.

Ефимовне всё это было известно. Между дворней курлятьевских и бахтеринских господ спокон века существовали самые тесные отношения. При покойных старых господах все вместе жили на одном дворе.

Но тем не менее, остановив мальчишку, Ефимовна сочла своим долгом спросить: откуда он бежит и для чего?

— По делу, тётенька, вот как и ты тоже, — дерзко ответил он, тряхнув кудрями.

— Ах ты, щенок! Я те задам дело! Туда же, с людьми равняется, — с притворным гневом проворчала старушка, и тут же с добродушной усмешкой прибавила: — Ну что Паранька? Поправляется?

Широкая улыбка расплылась по лицу ребёнка.

— Поправляется, тётенька, слава Богу! Только слаба больно, с ног валится. Как силами наберётся, так и уйдёт.

— Куда уйдёт?

Он промолчал.

— Куда ж она уйдёт? — повторила Ефимовна.

— Далеко, — уклончиво отвечал он.

— За Киев, к полякам, что ль? Ну, чего ты, дурак, боишься? Предательница я вам, что ли? Не бось, не выдам; матка ваша мне кумой доводилась.

— Я не боюсь, тётенька, а только... Уж больно мне крепко наказывали никому не говорить, — запинаясь, пролепетал смущённый мальчик. — Крест заставили целовать, что никому не скажу.

Лицо Ефимовны сделалось серьёзно.

— Ну, и не говори, коли так, Христос с тобой, беги себе с Богом. А Параньку твою я повидаю, да гривну ей на дорогу подам, пусть нашу маленькую барышню в молитве помянет.

— Спасибо, тётенька.

Он побежал к городу, а она спустилась по узкой тропинке, протоптанной между сугробами, в овраг.

Передав ворожее подарки и погуторив с нею малую толику, Ефимовна отправилась к Параньке, которая жила в землянке у слепого нищего, каждый день с раннего утра выходившего с поводырём на паперть Николы-угодника, что на базарной площади. Весь город знал этого слепого нищего, и так много подавали ему и деньгами, и всяким добром, что в его землянке пресытно и претепло жилось и ему самому, и тем, кого он призревал. Жильцы у него не переводились. Теперь, кроме Параньки, девки лет двадцати, ютилась у него монашка, да ещё двое каких-то средних лет, мужчина с бабой, с довольно-таки зверскими лицами. Особенно страшна была баба, глаза у неё были такие злые да хитрые, что невольно вздрогнешь, когда она на тебя ими уставится.

Но в то время, как Ефимовна сидела у ворожеи, солнышко показалось, и к ранней обедне на соборной колокольне ударили, слепой потащился с поводырём к своему месту, на паперть, побрела туда же, только другой дорогой, и чета разбойничьего вида, так что в землянке, кроме Параньки с монашкой, высокой, худой женщины с бледным рябым лицом, никого не осталось. Обе почтительно поднялись и низко поклонились при появлении почётной гостьи.

— Здравствуй, девонька, здравствуй! Здравствуй и ты, Фелицата, — приветливо поздоровалась с ними Ефимовна. — Сейчас братишку твоего встретила. Уходишь отсюда, говорит? Попрощаться с тобой пришла. Дай тебе Бог всего хорошего, — обратилась она к Параньке.