реклама
Бургер менюБургер меню

Анж Гальдемар – Робеспьер. В поисках истины (страница 40)

18

Субретка, молоденькая девушка со вздёрнутым носом и русой косой, лежала с перерезанным горлом, в одной сорочке и в юбке, с медным крестом на шее.

Что же касается её барыни, кудрявой красавицы, испустившей дух у ног мужа, то как в ней, так и в нём можно было признать господ по клочкам уцелевшего на них белья. С первой забыли или нашли ненужным снять обувь, шёлковые чулки и атласные на меху башмачки, залитые кровью, а на единственной руке чернел браслет из волос с золотым медальоном, который тоже почему-то не заблагорассудилось злодеям снять, не заметили, может быть.

Иван Васильевич опустился на колени перед этим трупом, приподнял окоченевшую ручку, не снимая браслета, открыл медальон и увидал портрет лежащего возле мертвеца.

Кругом валялись обломки сундуков, чемоданов, дорожных баулов красного и розового дерева, чудесной работы, изрубленные, затоптанные в снег и грязь, залитые кровью.

Экипаж, прекрасной работы дормез, поставленный на полозья, находился тоже в отчаянном виде, с оторванными дверцами, выбитой задней спинкой и перепачканный грубыми кровавыми руками, шарившими в нём, вытаскивая всё, что представляло какую-нибудь ценность.

Покончив с несчастными путешественниками, злодеи преспокойно занялись ограблением имущества своих жертв. Чего им было бояться? Они знали, что на хуторе в восемь, девять дворов, близ которого они произвели нападение, никто не шелохнётся, никто не отважится им мешать, и действовали на просторе, с полной уверенностью в успехе.

Сторона глухая, время зимнее, от всего далеко. Когда ещё до города донесётся весть об их деянии, да когда ещё там надумают следствие произвести! Пожалуй, до тех пор и следов ни от чего не останется. Трупы, если волки да вороны их не пожрут, разложатся и вместе с таящим снегом в землю впитаются, кости звери растаскают, кровь смоется дождями, не останется и следов злодеяния. Всё ценное было увезено, даже с убитых верхняя одежда была снята.

Бахтеринский барин приказал камердинеру влезть в то, что осталось от дормеза, и тщательно осмотреть, не найдётся ли там чего-нибудь забытого или не замеченного разбойниками, какого-нибудь предмета, по которому можно было бы узнать, кто такие эти несчастные, сделавшиеся их жертвами. Долго шарил Фёдор по стенкам и по дну кузова, но ничего, кроме мокрых обломков и мусора, не находил.

— Всё обобрали? — спросил барин, подходя к карете.

— Всё дочиста. Их тут, верно, целая орава перебывала; одной грязи да снегу с кровью столько на ногах натаскали, что, как свинья, перепачкался, — отвечал Фёдор, вылезая из кузова. — И обивку-то всю отодрали, так клочьями и висит, деньги, верно, и тут искали.

Он был мокрый и грязный с ног до головы. В руках у него что-то белело.

— А это что у тебя? — спросил барин, глянув на его пальцы.

— Бумажка какая-то, к стенке прилипла. Как шарил-то, так к ладони пристала.

Иван Васильевич поспешно взял бумажку и стал внимательно её рассматривать.

Это был клочок, вырванный из середины письма, написанного красивым, твёрдым почерком по-французски, но так удачно оторванном, что ни одной фразы не уцелело.

На одной стороне можно было только прочесть: «...voeux de mon coeur... Vous conduira... but sacre... expiation supreme»... А на другой ещё меньше, среди отдельных букв только три полных слова: «lа petite Madeleine», и ничего больше. Ни подписи, ничего такого, что навело бы на догадки об имени и происхождении бездыханных трупов, коченевших на промёрзлой земле под старыми, покрытыми инеем деревьями, с открытыми в смертельном ужасе глазами на искажённых муками лицах и с глубокими зияющими ранами на груди.

Долго простоял над ними в раздумье Бахтерин. В воображении его проносились леденящие душу подробности кровавой драмы, происходившей тут несколько часов тому назад. И так удручающе действовало это зрелище ему на душу, что он не в силах был ни о чём думать, кроме свершившегося и непоправимого события.

Перед его духовными очами проходили одна за другой сцены неравной, отчаянной борьбы несчастных застигнутых врасплох жертв с искусными, набившими себе руку в грабежах и убийствах злодеями. Он слышал их стоны, мольбу о помощи и бледнел от жалости и негодования. Кулаки его невольно сжимались, зубы скрежетали, а глаза то загорались гневом, то увлажнялись слезами.

Никогда не видел он раньше этих людей. Когда они были живы, он их не знал и, может быть, вполне равнодушно отнёсся бы к ним при встрече; но мёртвые они ему стали так близки, как родные, как друзья. Хотелось отомстить за них, хотелось что-нибудь для них сделать, чем-нибудь проявить чувство братской любви, вызванное в его сердце зрелищем их истерзанных, беспомощно распростёртых тел.

Что должны были они испытать, прежде чем испустить дух!

Особенно злополучный молодой человек в батистовой сорочке, с дорогими кружевами, лежащий ближе всех к экипажу. Не говоря уже о том, что и чувства, развитые воспитанием в нём, были способнее воспринимать страдания, и нервы болезненно тоньше, кроме этого, он мучился не за себя одного, как каждый из окружающих его слуг, а также и за любимую женщину, и за обожаемого ребёнка! Каково ему было видеть, что он не в силах их отстоять? Каково ему было лежать недвижимым, в то время как убивали его супругу? А что и эта нравственная пытка выпала ему на долю, в этом нельзя было сомневаться. Его нашли ещё живым после ухода разбойников, он, значит, всё видел, всё слышал, как умирала его подруга и верные слуги, как расхищали его имущество. Он чувствовал, как с него, смертельно раненного, срывали одежду, он видел, как те же грубые, пропитанные кровью руки обнажали и её, ту, которую он, без сомнения, холил и берег, как лучшее своё сокровище! Он видел, может быть, ту ручку, созданную для страстных поцелуев, отрубленной, окровавленной, застывающей в усилии не покидать ребёнка, которого от неё оторвали силой.

По свидетельству старика, ребёнка нашли с рукой матери, вцепившейся с настойчивостью смерти в надетое на него платьице.

Но кудрявая красавица, к счастью, скоро скончалась. Агония её не длилась, как у мужа, несколько часов; она не видела, как он истекает кровью, как томится в тщетных усилиях приподняться и подползти к девочке, которая по всей вероятности долго плакала и кричала, прежде чем в изнеможении заснула.

Ждать смерти при такой обстановке!

И как он не замёрз? Как мог он продышать до утра! Может быть, он был бы спасён, если бы раньше подать ему помощь...

О как мучительно было это предположение!

Говорят, что, когда люди подошли, он открыл глаза и шевелил губами, тщетно стараясь что-то сказать; говорят, что кровь хлынула у него из раны в груди от этого усилия и что в глазах его выразилась та смертельная тоска, что читалась в них до сих пор...

Что хотел он сказать?

И, опустившись перед мёртвым телом на колени, всматриваясь в застывшие черты и ни на что не глядевшие глаза, Бахтерин бессознательно искал в них ответа на мучивший его вопрос.

И вдруг ответ явился такой прямой и ясный, яснее которого и с живых губ не сорваться. Бахтерина осенила неожиданная мысль. Сердце его затрепетало от радостного волнения, он нашёл средство исполнить свой долг перед убитым, долг братской любви во Христе.

— Твоя дочь будет нашей дочерью, — прошептал он, с трудом сдерживая слёзы умиления и восторга, подступавшие к горлу. И, нагнувшись ещё ближе к трупу, он запечатлел своё обещание поцелуем в холодные, безжизненные губы, а потом закрыл ему глаза. И мёртвое лицо преобразилось, оно стало величаво и спокойно.

VI

Наворожила принкулинская колдунья, дивиться только надобно, как верно.

Когда Ефимовна рассказала в девичьей своим близким, таким же почтенным женщинам, как и она сама, про предсказание ворожеи, все заахали от изумления.

— Вот поди ж ты, наперёд узнала всё, как будет.

— Узнала, голубушка, узнала. Вот так и сказала, как я вам говорю: прибыль вашему дому из лесу прибежит; прибыль.

— Так, так, прибыль, — закивали одобрительно слушательницы.

— Уж как барыня-то рада! Точно своё дитя, так уж она им восхищается.

— Крестить, слышь, будут?

— Уж это непременно.

— Аы может быть, она уже крещёная?

— Где уж! Родители-то, видать, не русские. У одной только холопки на шее крест нашли.

— Да, может, с господ-то сорвали. Золотые, верно, были.

— Один браслетик на сердешной оставили, — вздохнула старшая горничная Марина.

— Сиротке на память, — подхватила её соседка.

— Тише вы, про этот браслет не приказано поминать, барин строго-настрого запретил тем, кто видел, про это сказывать. Господа совсем в дочки хотят её взять, в наследницы. Царице прошение будут писать, чтобы, значит, и фамилию их носила, и дворянство, и всё прочее как родной дочери ей предоставить.

— А вдруг им Господь своего ребёнка пошлёт?

— Ну, где уж!

— Вот барыня и говорит, — продолжала Марина (как приближённой горничной, ей было лучше всех известно намерение господ; из гардеробной-то стоило только дверь маленько приотворить, всё было слышно из спальни), — я её, как дочь, буду любить, и она меня за родную мать должна почитать. И знать ей не надо, что не я её родила. Тот мне враг будет лютый, кто ей это скажет.

— Уж это, как есть. Зачем ей знать?

— А барин сказал: «Всё-таки надо то, что от родителей осталось, ей сохранить». А барыня заплакала и говорит: «Значит, она узнает, что мы ей не родные, я этого не хочу».