реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 81)

18

Фредерика наблюдала за Луком, поражалась и восхищалась. Ну просто золотисто-огненный демоненок, сыплющий искры с пальцев (которыми он часто и очень эффектно помавал, расхаживая по сцене). Поначалу она прониклась его боязнью сцены, а теперь заразилась его радостным взаимодействием с публикой, которая превратилась в одно внимательное существо. Расхаживает по сцене, распустив хвост, как большой павлин, – как ни смешно для того, чтобы продемонстрировать напрасную бессмысленность подобных проявлений мужского начала. Потом ей вдруг вспомнился сон. Странно заниматься любовью во сне. Там было не его тело, а нечто ею воображенное, но ей так не казалось. Уж не «влюблена» ли она в этого человека, с чьей тенью в своем спящем воображении она обнималась? Он очень увлеченно объяснил, что такой вопрос и задавать нельзя. Добродушно, не впадая в раж, он разбирал по косточкам все – этику, романтическую любовь. Что такое с ним сделала Жаклин?

После выступления его засыпали поздравлениями. Сам Эйхенбаум подошел и протянул руку.

– Du bist der Geist der stets verneint[86], – сказал он. – Тема непростая. Но аргументация блестящая.

Лук сиял. Когда он выходил из Театра, кто-то сунул ему брошюрку для подтирки.

Следующие два доклада были посвящены биологии памяти. Первым шел доклад Кристофера Кобба о птичьем пении. Он дополнил свое выступление как записями пения птиц, так и собственными очень музыкальными переложениями. Описал разницу между зябликами и канарейками: последним для обучения необходимо пение слышать, но они могут учиться в изоляции, создавая при этом хорошо структурированную песню, тогда как зяблику нужно слышать и свою собственную песню, и песни других птиц. Зяблик, оглохший в первые три месяца жизни, будет лишь немузыкально чирикать. Он не может научиться петь у пернатого наставника, который отчетливо выводит мелодию голосом зяблика, но по записям пения зябликов петь научится, даже если записи воспроизводятся задом наперед. Птицу можно обеззвучить, уничтожив левую часть ее нервной системы, но, поскольку птицы более пластичны, чем люди, канарейка, страдающая афазией, свою песню восстановит. Кобб смахивал на мохнатого Пана, когда складывал руки у рта и издавал клокочущие, нечеловеческие звуки.

Кто-то в зале – это была Вальтраут Росс – крикнул:

– И чтобы это узнать, надо лишать свободы и калечить свободных существ?

– Ну разумеется, такой вопрос перед нами всегда встает, – кротко ответил Кристофер Кобб.

– Позор! – бушевала Вальтраут Росс.

В зале на мгновение раздались крики и встречные возгласы. Кобб как ни в чем не бывало включил свою акустическую систему, и раздался хор пестрых соловьев. Кобб рассказал, как они придумывают новые песни, разнообразят услышанные, разучивая новые последовательности в группах. Публика утихла, аплодировали ему тепло.

Последний доклад того дня представил Лайон Боумен, и рассказывал он о споре между теми, кто утверждал, что конкретные нейроны выполняют очень специфические, точные функции, и холистами, или гештальт-мыслителями, которые полагали, что сложные сети функционируют пластично. Он объяснил, что в коре головного мозга на каждый кубический миллиметр приходится, наверно, 600 миллионов синапсов. В коре головного мозга человека насчитывается где-то 1014–1015 синапсов. Оперировать большими числами разуму нелегко. Скажем, если бы вы могли считать по тысяче синапсов в секунду, чтобы пересчитать их все, потребовалось бы от 3000 до 30 000 лет. Не говоря уже о том, чтобы распутать ветви и ножки аксонов и дендритов. Тем не менее работа проводилась над отдельными группами нейронов, а в некоторых случаях даже над отдельными нейронами: например, работа Алвинга по изучению нейронов, генерирующих ритмическую активность, у моллюсков Aplysia и работа его собственной лаборатории над гигантскими нейронами у моллюсков Helix aspersa. Он рассказал о расположении в анестезированном мозге кошек и макак определенных наборов клеток, которые, как оказалось, очень точно реагируют на едва заметные углы и движения источников света. Он описал химические процессы в нейронах улитки. Тут поднялась возмущенная Дебора Риттер. Вы говорите «препарат», но речь идет о продырявленном живом существе. Какое право имеете вы строить догадки ценой жизни беспомощной кошки или обезьяны? Жаклин Уинуор безмолвно слушала, как результаты ее работы представляют, не удостоив ее признания. Ее труды – месяцы проб и ошибок, неудач и триумфов – плавно стали частью в целом отличной работы лаборатории. Заслугой Боумена. Она – с боку припека.

Прозвучало еще несколько возражений. Боумен улыбнулся и, заговорив погромче, закончил доклад.

Затем был фуршет с коктейлями. Жаклин стояла в стороне, клокоча от негодования: ее научное будущее – улитки, осциллограф, место в лаборатории – перебирают пухлые пальчики Боумена. У нее за спиной вырос Люсгор-Павлинс.

– Класс! – сказал он. – Это же все твой материал. Все получилось.

– А меня как будто и не существует.

– Ну, ты же потрудилась. А про эффект от введенного кальция – неожиданно…

– Ты вряд ли понял правильно. Ты, наверно, подумал, он увеличивает сопротивление мембраны, но, похоже, он увеличивает проницаемость… Надо бы проверить…

– Тебе бы самой выступить.

– Вот твой доклад – это да.

– Ярость отвергнутых, – усмехнулся Лук. – Заставляет мыслить.

Жаклин с усмешкой улыбнулась:

– Тогда мне лучше научиться вдохновляться яростью тех, чьи работы присваивают…

Подошел Боумен, ведя за собой Хедли Пински.

– Это моя молодая коллега, о которой я тебе рассказывал, Хедли. Жаклин Уинуор. Подает большие надежды. Профессор Пински создает новую – очень разностороннюю – исследовательскую группу. Я предложил ему пригласить тебя.

– Нити, – произнес Пински. – Кибернетика требует иерархии и централизованной власти. Нити – это хороший… ну, приемлемый образ. Сети нейронов, паутина. Но есть в ней и подшитые папки, это память, mens, мышление. Карл Лешли говорит, что двойные смыслы создают нечто вроде осадка ментальной репрезентации в клетках мозга. Нужно соединить одно с другим, произвольно, чтобы, так сказать, «уловить» идею. Расскажите о своих исследованиях, доктор Уинуор.

Боумен улыбнулся и, как Чеширский кот, растаял, оставив после себя улыбку. Перед Жаклин предстали ее препараты нейронов, чудесные мерные всплески потенциалов действия, возмущения, пробелы.

– Так вот, я пыталась… – начала она; Пински внимательно слушал.

Вейннобел, Ходжкисс, Калдер-Фласс и Уилки собрались вместе обсудить противодействие Теобальду Эйхенбауму. Калдер-Фласс считал, что надо вызвать полицию. Вандализм, брошюра, а теперь и клеветнические плакаты об экспериментах на животных, евгенике и протофашизме. Если вызвать полицию, возразил Вейннобел, дело перейдет в разряд уголовных, перестанет быть сугубо внутренним делом университета. Ходжкисс выразил уверенность, что большинство протестующих как раз и добиваются, чтобы вмешалась полиция. Увы, из этого не следует, что кто-то может гарантировать профессору Эйхенбауму спокойное выступление. Уилки предложил спросить самого Эйхенбаума, Ходжкисс ответил, что предпочел бы его не беспокоить. Он имеет право свободно говорить; в конце концов, его же пригласили. Уилки предположил, что с ним такое случалось не раз. Такого с ним еще не было, возразил Вейннобел. Возмутившая студентов статья 1941 года никогда раньше не переводилась; пока Пински ею не поделился, она была в полном забвении. Но как ее заполучили антиуниверситетчики? Ходжкисс помнил, как она попала к нему. Помнил письмо Пински. И вдруг припомнил, как ни с того ни с сего завелся Ник Шайтон.

Ну да расспрашивать его сейчас бессмысленно. Шайтон наверняка того и ждет. Упоминать Шайтона в разговоре с вице-канцлером Ходжкисс не стал. Само рассосется. Много позже он понял, что поступил легкомысленно, просто он не сообразил, что делать. Будем настороже, предложил он коллегам.

Вейннобел пообещал сам поговорить с Эйхенбаумом.

Предпоследний день конференции был посвящен так называемым гуманитарным наукам, то есть наукам о человеке. Можно подумать, проворчал Лук, обращаясь к Жаклин, генетика, неврология или биохимия не о человеке. Жаклин, немного ошарашенная появлением плакатов и листовок, на которых Лайон Боумен и Кристофер Кобб предстали живодерами, сказала, что, видимо, так их и видят: бесчеловечными.

Ходжкисс, боязливо оглядывая аудиторию и зная, что по натуре не смельчак, прочитал доклад об идеях Витгенштейна относительно цвета, где не было ни слова о длине волны, физиологии сетчатки, но рассказывалось о том, как разум описывает свои собственные операции.

Были литературные и исторические доклады, в том числе о метафорах, касающихся анатомии, восприятия, изучения тканей и паутины, которые Джордж Элиот использовала в романе «Мидлмарч». Были доклады о Лоуренсе, об образах крови и спермы, о крови и мозге в произведениях Шекспира. Рафаэль Фабер говорил о зрительных метафорах у Пруста, а каноник Холли взволнованно рассказывал об идее Боговоплощения, о том, что Бог стал плотью и в Его теле были кровь, мозг и кости, а потом цитировал слова Марвелла о тюрьме из грудной клетки и нервов, о ходячем трупе, насаженном на дух, который тянется ввысь. Фредерика ожидала, что эти литературоведческие доклады будут самыми интересными. Она выросла в тесноте британской системы образования, которая ветвится, как дерево, обрекая тринадцатилетних подростков (в лучшем случае) на выбор: стать нечитающим физиком или не умеющим считать лириком. Она выросла в мысли, что быть литературно подкованным – значит быть сообразительным, дальновидным и глубоким. А ученые – зануды, а в наш ядерный век еще и очень опасные. Она вспомнила книгу «Образование и университет» Ф. Р. Ливиса, которую штудировала, где говорилось, что средоточие любого образовательного начинания – кафедра английской словесности. Когда она слушала удручающие цитаты из романов Лоуренса, не соотнесенные с жизненной драмой самого автора и выставленные как довод докладчика, ей вдруг показалось, что это не более чем дарвиновская борьба за превосходство, хищность, драка за территорию.