Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 28)
Таким же счастьем было чтение. Какое-то время – по меньшей мере год он пытался восстановить в своей поврежденной памяти образы тех давно канувших в Лету размеренных дней, – какое-то время он был прилежным, даже выдающимся студентом. Много времени проводил в библиотеке, меж книг, оставшихся потомкам от монахов и богословов, и с гордостью читал и по-английски, и на латыни. Он писал вдумчивые сочинения по вопросам вероучения и истории христианской веры – сочинения, которые впоследствии ему было велено сжечь и развеять по ветру, но которые дарили ему, вспоминал он с тревожным содроганием, чувство порядка, принадлежности к общине, многоголосия, сливающегося в хор языков и гармонию звуков. Перо его носилось по листам тетрадей, и казалось, что и библиотека, и даже то, что снаружи, пребывает в равновесии, суть части божественного и человеческого миропорядка. В те дни он читал Беду Достопочтенного. Его сокурсники романтически благоговели перед великими людьми, которые работали, или умерли, или похоронены в тех святых местах. Надгробие Беды, простое и черное, находилось в Галилейской часовне собора.
Данный Богом. Это о нем? Это он – дар Бога людям, призванный стать Его служителем?
Лишь потом он узнал, что так звали сына Блаженного Августина, погибшего в возрасте пятнадцати лет. Вместе с ним почтенный монах писал «Беседы души с Богом». Мужчина в лечебнице «Седар маунт» держал под кроватью две книги, испещренные пометками. «Страх и трепет» Сёрена Кьеркегора и «Исповедь» Блаженного Августина. В обеих книгах страницы были густо испещрены его собственными записями. И тогда, и теперь ему казалось, что обе книги – таинственные послания, адресованные лично ему, двусмысленно назначенные для его спасения и его гибели. Обе книги ему посоветовал прочесть его наставник и преподаватель доктор Джон Бёрджесс, которого все называли отцом Бёрджессом.
Он обладал обаянием мистера Пасториуса и мисс Мэнсон, но в силу своего образования еще и умел им пользоваться, а также деликатно его притушевывать в случае необходимости. Он был смугл и аскетичен, застегивался на все пуговицы, носил широкополую черную шляпу и аккуратно подстриженную черную бородку. Отец Бёрджесс ощутил смятение Джоша Агница, не зная его причин, и вознамерился выведать тайны его души, действуя ненавязчиво, апофатически,
До слов отца Бёрджесса Джош Агниц и не помышлял о том, что может пользоваться особым доверием окружающих. Правда, один из сокурсников как-то попросил его провести с ним вечер и делился своими переживаниями и сомнениями, а другой, когда они прогуливались у реки Уир, взял Джоша Агница за руку и спросил: неужели являющиеся по ночам видения тел других юношей – это действительно зло? Было и так, что его товарищ, игрок в крикет по имени Реджи Бут, зачитывал Джошу Агницу вслух письма от своей невесты, студентки из Рединга, в которых она без тени смущения и не без удовольствия описывала ухаживания со стороны других мужчин и яростно осуждала лицемерие Церкви. Джош слушал и переносил все эти дела в свободное пространство внутри себя, а затем обособлял их и как бы просвечивал своим воображением.
То не было «сочувствие», ведь ничто в нем не отзывалось, ничто в его обособленном «я» не побуждало прикоснуться к чужой боли. Собеседникам он вещал как бы из своего небытия. Первому он сказал, что надо прислушаться к своим сомнениям, не заглушать их, иначе они обернутся демонами. Второму наказал видеть разницу между юношами реальными и воображаемыми. Сквозь же возражения невесты из Рединга пришлось простегиваться портновской иглой: «Вот здесь видно, что она
Но перед отцом Бёрджессом обнажать душу он не собирался. От людского любопытства она была хорошо закрыта, крепко укутана. Откуда-то из самых глубин его отгороженности появлялись дразнящие подсказки или просто безумства – он и сам не мог разобраться. Снова и снова мысли возвращались к Аврааму и Исааку. Зачем доброму Богу искушать избранника, преданного раба своего, толкая на убийство?
Именно тогда отец Бёрджесс посоветовал ему прочитать «Страх и трепет»: там Кьеркегор разбирает историю Авраама и Исаака, представляя патриарха «рыцарем веры»: прославлять его надлежит не за покорность воле Божьей, а за такой порыв безмерной веры, который обычному человеку показался бы безумием.
C той же жалостью, что он испытывал к дрожащим ляжкам полноватого мальчугана, беспомощного замершего у кровати, мужчина в больнице вспоминал и юного студента, засевшего в библиотеке и пишущего свою работу на тему «Credo quia absurdum»[36], пытаясь угодить отцу Бёрджессу. Аскетичный режим питания довел юношу до худобы, пусть и не угловато-рахитичной, которой он отличался позднее. (У Агница-Маковена всегда была эта тягостная способность видеть себя со стороны, из другого времени и пространства.)
Герой произведения Кьеркегора, писал худощавый студент, готов признать, что вера и безумие чрезвычайно близки, как две стороны мембраны. «…Я могу примириться со всем, даже если этот ужасный демон ужаснее, чем череп с костями, который пугает людей, даже если само безумие будет держать у меня перед глазами шутовской колпак и я пойму по выражению его лица, что колпак этот будет надет на меня, – все равно, даже в этом случае, я могу спасти свою душу, если для меня важнее, чем мое земное счастье, будет сознание, что любовь моя к Богу побеждает во мне… через собственную силу я не могу получить ни малейшей доли из того, что принадлежит конечному; ибо я постоянно нуждаюсь в этой моей силе, чтобы от всего отречься»[37].
Худощавый юноша в сдержанном порыве понимания объяснял, представляя идеи своей работы перед аудиторией, разницу, проводимую Кьеркегором между трагическим героем, рыцарем бесконечной покорности и рыцарем веры, который, подобно Аврааму, не мудрствуя, принимает тайну, готов потерять Исаака и точно так же готов принять его возвращение.
Кьеркегора такая вера Авраама ужасала:
«Он знает, насколько прекрасно родиться в качестве единичного индивида, родина которого – во всеобщем, во всеобщем – его дружественное прибежище, которое принимает его с распростертыми объятиями, как только ему хочется немного задержаться в нем. Однако он знает также, что еще выше вьется одинокая тропа, узкая и крутая; он знает, насколько ужасно быть рожденным вовне, одиноко выходить из всеобщего, не встретив рядом ни одного путника. Ему очень хорошо известно, где он находится и как он относится к другим людям. С человеческой точки зрения он безумен и не может сделаться понятным ни для кого. И даже эти слова о безумии будут, пожалуй, слишком мягким выражением. Если его не рассматривать таким образом, он попросту лицемер, и чем выше уводит его тропа, тем более ужасным лицемером он становится».
Самое смелое в «Страхе и трепете», уверял своих слушателей худой белобрысый юноша, – это неожиданное уподобление рыцаря веры буржуа-филистеру. Этот довольный собою человек «радуется всему, во всем принимает участие». Он – библейский мытарь. Он делает свое дело. Ходит в церковь, а как иначе? Поет страстно, тренируя легкие. «После обеда он идет в лес. Он радуется всему, что видит: толпам людей, новым омнибусам…»
Задумайтесь, продолжал Джош Агниц, о тех, кто половину своей короткой жизни провел в свистящей праздности, о том, как
«Ближе к вечеру он отправляется домой, походка его неутомима, как походка почтальона. По дороге он думает о том, что жена наверняка приготовила для него какое-то специальное горячее блюдо, которое ждет его по возвращении домой, например жареную баранью голову с овощами… Кстати, у него нет, пожалуй, и четырех шиллингов, и все же он абсолютно уверен, что жена приготовила ему такой деликатес. И если она действительно это сделала, то, как он станет есть, будет поводом для зависти людей благородных и поводом для воодушевления людей простых – ведь аппетит у него получше, чем у Исаии. Если же жена не приготовила такого блюда, он – как ни странно – остается совершенно таким же».
Юноша прервался, руки чуть приподняты и ладонями обращены к слушателям – как у святых Кутберта и Освальда на изображениях в Соборе. Как жили в его памяти полные ляжки мальчугана, так же живо он помнил – казалось, помнит – почти прозрачные костлявые руки. Места, где пальцы смыкаются, на просвет красные. Белые костяшки. Юноша повторил: «Если же жена не приготовила такого блюда, он – как ни странно – остается совершенно таким же».