Антония Байетт – Обладать (страница 68)
Особенно тщательно он исследовал у подопытных организмов систему размножения. Интерес его к этим предметам возник ещё раньше – автор «Сваммердама» отлично понимал всю важность открытия яйцеклетки, как у людей, так и у насекомых. На него сильно повлияли работы великого анатома Ричарда Оуэна по вопросу
Его приятель Мишле в ту пору работал над книгой «La Mer», которая вышла в свет в 1860 году. В ней историк среди прочего пытается отыскать в море возможность вечной жизни, побеждающей смерть. Мишле описывает, как представил в мензурке сначала великому химику, а затем великому физиологу «
О составе воды нам известно не более чем о составе крови. Нам сразу приходит на ум, в отношении морской водной слизи, что в ней одновременно содержится и конец, и начало. Так не являет ли она собою совокупность бесчисленных бренных останков, которая затем вновь и вновь вовлекается в жизнь? Всеобщий закон бытия, несомненно, таков; но в мире бытия морского, благодаря стремительности поглощения, большинство существ поглощаются, будучи живыми; они не длят подолгу состояния смерти, как это было бы на земле, где живое разрушается медленнее.
Живые тела, ещё не достигнув полного растворения, выделяют из себя всё лишнее, сбрасывают с себя всё избыточное путём беспрестанной линьки или отслойки. Наземные животные, разновидностью коих мы являемся, постоянно сбрасывают эпидермис. В морском же мире продукты этой «линьки», которую можно было бы назвать ежедневным или частичным умиранием, наполняют собою воду, создавая в ней вязкую, плодородную среду, которой не замедлит воспользоваться вновь рождающаяся жизнь. Ведь новая жизнь, себе в подспорье, здесь находит во взвешенном виде многочисленные живые маслянистые выделения. Все эти частицы, по-прежнему подвижные, все эти жидкости, по-прежнему живые, не имея времени умереть, впасть в неорганическое состояние, вовлекаются стремительно в жизнь других организмов, обретают новое бытие. Такова наиболее вероятная из всех гипотез; отказавшись от неё, мы столкнёмся с огромными трудностями.
Нам становится ясно, почему именно этому человеку Падуб писал, что «узрел наконец-то сокровенный смысл ученья Платона о мире как о едином огромном живом существе».
Однако что же может заключить обо всей этой бешеной исследовательской деятельности критик, вооружённый достижениями современного психоанализа? С какими потребностями психики можно соотнести столь безумную страсть к рассечению живого, к наблюдениям за «сущностью рождения»?
Мне представляется, что в эту пору Рандольф вместе со всем своим веком столкнулся с тем, что можно огрублённо считать типичным «кризисом среднего возраста». Рандольф, великий психолог, чья поэзия характеризовалась глубочайшим проникновением во внутренний мир отдельно взятой личности, в различные проекции сознания, вдруг увидел перед собою сплошной путь вниз, к упадку, остро понял, что его личное бытие не продлится в потомстве, что люди недолговечны, как пузырьки воздуха. И тогда, подобно многим, от темы жизни и смерти отдельного человека он обратился к темам жизни Природы и Вселенной. Это было своеобразным возрождением Романтизма – или, если так можно выразиться, рождением Нового романтизма путём почкования от тела Старого романтизма; сей Неоромантизм подкреплён был достижениями механистического анализа и новейшим оптимизмом – не касательно устройства человеческой души, а касательно извечной Божественной гармонии Вселенной. Как Теннисону, Падубу открылась природа – «с зубами и когтями, во плоти».[124] И Рандольф воспылал интересом к функциям продолжения жизни в их связи с физиологическими функциями – у всех живых организмов, от амёбы до кита.
Из всей этой писанины Мод интуитивно вывела кое-что ужасное о воображении самого Собрайла. Собрайл, обладая поистине зловещим даром агиографии навыворот, не давал «субъекту повествования» вырасти ни на дюйм выше него, Собрайла. С некоторым удовольствием Мод предалась мыслям о двусмысленности понятия «субъект» в данном контексте. Был ли Падуб субъектом собрайловского исследования или оказался в страдательном залоге – пострадал от исследовательских методов Собрайла и стал заложником, жертвой собрайловского субъективизма? Кто в результате является подлинным субъектом всех предложений текста? Как роли Собрайла и Падуба соотносятся с учением Лакана* о том, что грамматический субъект высказывания отличен от субъективного «я» повествователя? Кому отведена роль объекта? Интересно, насколько оригинальны эти мои мысли? – подумала Мод и тут же решила, что об оригинальности не может быть и речи: все возможные логические повороты в связи с проблемой литературной субъективности давным-давно и насквозь изучены…
Где-то дальше в этой главе, как того и следовало ожидать, Собрайл пристёгивал Германа Мелвилла, цитату из «Моби Дика»:
Ещё глубже для нас значение легенды о Нарциссе, который, не будучи способен уловить неясный, терзающий его мечтательность образ в водах ручья, свалился в ручей и утонул. Но тот же образ мы видим и теперь в зерцале рек и океанов. Это образ неуловимого призрака самой жизни; в этом образе – ключ ко всему.
Итак, нарциссизм, неустойчивое «я», деформированное эго… Кто же я сама такая? – подумала Мод. Некая умственная матрица, благодаря которой тексты и коды пробуждаются и тихо возговаривают? Помыслить о собственной несамодостаточности, нецелостности было приятно, но и неуютно. Ведь ещё оставалось неловкое обстоятельство – тело. Действительно, что прикажете делать с кожей, глазами, волосами – у них как-никак своя настоящая жизнь, своя история?..
Она встала перед незанавешенным окном и стала расчёсывать волосы, глядя на полную луну и слушая, как порою вдали, на Северном море, шумно срывается ветер.
Потом она подошла к постели и, с тем же пловцовским движением ног, что и Роланд за стеной, нырнула под белые простыни.
Их первый день чуть не сгубила схоластика. Они отправились во Фламборо в маленьком зелёном автомобильчике, по следу своего небезызвестного предшественника и вожатого Мортимера Собрайла в его чёрном «мерседесе», а также по следу его ещё более известного предшественника Рандольфа Падуба и – гипотетического призрака Кристабель Ла Мотт! Вот они уже в Файли и пешком, по тем же стопам, пришли к Бриггской приливной заводи. Они толком не знали, чего именно ищут, но просто наслаждаться прогулкой считали себя не вправе. Шагали они широко и – сами того не замечая – в ногу…
У Собрайла имелся следующий пассаж:
Рандольф проводил долгие часы в северной части Бриггской заводи за пристальным изучением глубоких и мелких впадин, где после прилива оставалась вода. Можно было видеть, как он ворошит в них фосфоресцентное вещество своим ясеневым посохом и, собрав это вещество прилежно в корзины, несёт домой, чтобы на досуге исследовать крошечных живых существ – ночесветок и медуз, которые, выражаясь словами самого Падуба, «невооружённым глазом трудноотличимы от пузырьков пены», но на поверку оказываются «шаровидными скопищами желеобразных телец с подвижными хвостиками». Здесь же он собирал своих морских анемон (Actiniae) и купался в Императорской ванне – просторной округлой зеленоватой впадине, где, согласно легендам, в своё время плавал некий римский император. Рандольф, чьё историческое воображение никогда не дремало, несомненно, испытывал огромное наслаждение, соприкасаясь столь непосредственно с отдалённым прошлым этого края.
Роланд отыскал морскую актинию-анемону, бледно-красно-лиловую; анемона сидела под изрябленным бесчисленными дырочками валуном, песок под валуном был грубый и сверкучий, с розовыми, золотыми, синими, чёрными переливами. Анемона имела вид простой и очень древний и в то же время – какой-то новый, сияющий. Живою была её пышная корона нервных и умно устроенных щупалок, которыми она цедила и будоражила воду. Если точнее и образнее описать её цвет, она была как тёмный сердолик или как тёмный, красноватый янтарь. Своим крепким стеблем – или основанием, или ножкой – она ловко держалась за камень.