реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Обладать (страница 125)

18
Здесь тот лежит, чей смелый дар при жизни В ревнивый трепет Мать-Природу приводил, Но справивши по ком печальну тризну, Ей страшно, что самой творить не станет сил.[178]

Под эпитафией ещё одна надпись:

Сие надгробие Рандольфу Генри Падубу, великому поэту и верному, доброму мужу, посвящает его скорбящая вдова и спутница сорока лет жизни Эллен Кристиана Падуб в надежде, что «за кратким сном, навек мы пробужденны»[179] в краю, где нет разлуки.

Критики более позднего времени с усмешкой – а иные даже с негодованием – отнеслись к «напыщенному»[180] сравнению плодовитого викторианского поэта с великим Рафаэлем, хотя справедливости ради заметим – и тот и другой были одинаково не в почёте в начале нашего бурного века. Интересно иное: в могильной надписи ни словом не упомянуто о христианских убеждениях покойного; Эллен обошла эту тему либо случайно, либо намеренно, но тогда с удивительной, заслуживающей восхищения тонкостью; почему же никто из современников ни в записях, ни в отзывах не высказал ей за это ни осуждения, ни «похвалы»?.. Как нам представляется, выбрав эту эпитафию, Эллен вольно или невольно связала своего супруга – через его стихи, посвященные Рафаэлю Санти, – со всей противоречивой в отношении христианства традицией Ренессанса. (Лучшим символом этих противоречий является Пантеон, где Рафаэль похоронен, – христианский храм, первоначально построенный в честь всех богов и имеющий облик языческих храмов античности.) Мы не смеем утверждать, что именно эти соображения посетили вдову Падуба, но как знать, не было ли о том беседы между супругами?

Разумеется, мы не можем не задаться животрепещущим вопросом: а что же было в ларце, который исчез в могиле вместе с Рандольфом Падубом и который, как было засвидетельствовано четырьмя годами позже, во время захоронения Эллен подле мужа, находился «в целом и неповреждённом состоянии»?[181] Эллен Падуб, как и всё тогдашнее поколение, относилась с ложной стыдливостью и чрезмерной церемонностью к частным бумагам. Нередко высказываются утверждения – кстати, не опирающиеся ни на что, кроме свидетельств всё той же Эллен,[182] – будто щепетильность эту разделял и Падуб. К счастью для нас, он не оставил завещательных распоряжений подобного рода, и ещё большей удачей является то, что его вдова, при исполнении его якобы имевших место предписаний, действовала, судя по всему, в спешке наугад и лишила потомков лишь некоторой части архива. Мы не знаем, какие бесценные документы навсегда потеряны для нас, однако на предшествующих страницах можно было видеть всё богатство и разнообразие уцелевшего наследия. И всё же как огорчительно, что те, кто потревожил покой Падуба в 1893 г., не сочли возможным хотя бы ненадолго открыть запрятанный ларец, бегло обследовать его содержимое и составить опись! Решения о том, чтобы уничтожить или спрятать документы, в которых запечатлена жизнь великих, как правило, принимаются в лихорадочном возбуждении, чаще всего – во власти посмертного отчаяния, и имеют мало общего со взвешенными поступками, со стремлением к полному и спокойному постижению истины – такие поступки и такое стремление приходят после, когда уляжется горе и душевная смута. Даже Россетти, похоронивший вместе с трагически погибшей женой единственный полный список своих стихов, впоследствии одумался и вынужден был, подвергая себя и её бесчестью, извлечь рукопись из могилы. Мне часто приходят на ум слова Фрейда о чувствах наших первобытных предков к покойникам, которые виделись им одновременно и демонами (призраками), и почитаемыми предками:

То обстоятельство, что демоны всегда представляются духами тех, кто умер недавно, указывает со всей ясностью на место, какое траур и скорбение по усопшим имеют в формировании веры в демонов. Скорбение призвано исполнить совершенно особую психическую задачу: его назначение в том, чтобы отделить воспоминания и надежды живых от покойного. Когда это достигнуто, душевная боль уменьшается, а с нею заодно раскаяние и чувство вины и, соответственно, страх перед демоном. И те же духи, которых мы вначале страшились как демонов, далее могут рассчитывать на более дружелюбное отношение; они почитаются как священные предки, к ним обращают призывы о помощи.[183]

Так не можем ли мы утверждать, в оправдание нашего желания увидеть спрятанное от нас, что те, страх перед чьим неодобрением превращал их в демонов для близких и дорогих, – по отношению к нам являются возлюбленными предками, чьи священные реликвии мы вправе лелеять при свете дня?

27 ноября 1889 г.

Тихо и зыбко она шла со свечою в руке по тёмным коридорам, потом стала подниматься по лестнице на третий этаж, на каждой из площадок медля, точно в неуверенности. Старая женщина, но если посмотреть на неё со спины, в полумраке – как теперь, – её возраст определить почти невозможно. На ней длинный халат тонкого бархата и мягкие домашние туфли, расшитые узорами. Она несёт себя прямо и легко, хотя она, что называется, в теле. Волосы у неё убраны в длинную косу между ровными лопатками и в жёлтом свете свечи кажутся бледным золотом, – на самом деле они кремовато-седые, некогда каштановые.

Она прислушалась к ночному дому. Её сестра, Надин, спит в лучшей свободной комнате; где-то на втором этаже мирно посапывает племянник Джордж, подающий надежды молодой адвокат.

В своей собственной спальне, со скрещёнными на груди руками, с закрытыми глазами, неподвижно лежит Рандольф Генри Падуб. Голова его покоится на вышитой шёлковой подушечке, волосы, мягкие и седые, – на стёганом атласе покрывала…

Сегодня, когда она поняла, что ей не заснуть, она пошла к нему, отворила дверь тихо-тихо и стояла над ним, постигая перемену. После смерти, в первые минуты, он похож был на самого себя, отдыхающего от борьбы, смягчившегося, успокоенного. Теперь душа отлетела, и это был словно не он, а его странное, скудельное подобие, которое час от часу костлявело, всё резче обтягивалось кожей, что на скулах стала желта и тонка, и у которого глазницы западали всё глубже, подбородок заострялся. Под пологом молчания она зашептала слова молитвы; потом сказала тому, что лежало на постели: «Где ты?» В доме, как и каждую ночь, пахло прогоревшим углем каминов, стылыми их решётками, старым дымом. Она направилась к себе в маленький кабинет, где на изящном бюро лежали стопкой письма соболезнования, на них предстояло ответить, был ещё список приглашённых на завтрашние похороны, с аккуратной галочкой возле имён. Она взяла из ящика свой дневник и ещё какие-то бумаги, посмотрела в нерешительности на горку писем и выскользнула со свечою в коридор и по пути к лестнице слушала, как витают по дому сон и смерть…

Она поднялась на последний этаж, где под крышей размещалась рабочая комната Рандольфа, которую она всегда почитала своим долгом оберегать от посторонних – даже от себя. Шторы у него были раздёрнуты, в комнату лился свет газового фонаря и свет полной луны, плывшей в небе, серебристой. Ещё слышался лёгкий, почти призрачный запах его табака. На столе стопки книг, поселившихся здесь до его болезни. В этой комнате по-прежнему ощущение его присутствия, его работы… Она присела за его письменный стол, поставив перед собой свечу, и вдруг ей стало – нет, конечно, не легче, разве может стать легче? – но хотя бы не так безутешно, словно то, что пока ещё существовало здесь, было менее страшным, менее омертвелым, чем то, что почило… лежало недвижно, как камень, внизу, в спальне.

В кармане халата, вместе с бумагами, его часы. Она вынула часы, поглядела. Три часа ночи. Это будет его последнее утро в доме.

Она повела взглядом вокруг: в стёклах книжных шкафов смутно тлели многие отраженья свечи. Выдвинула наугад пару ящиков стола – стопки, кипы листков, исписанных его почерком, почерком других людей… Как решать судьбу всего этого и какая она судья?..

Вдоль одной из стен размещены его ботанические и зоологические коллекции. На этажерках – микроскопы в деревянных футлярах на петлях, с защёлками, коробки стёклышек с препаратами, альбомы с зарисовками, образцы морской фауны. Посередине стены установлен большой морской аквариум в изящной деревянной оправе, с водорослями, актиниями и морскими звёздами, а справа и слева от него, на особо устроенных полках, – стеклянные резервуары, в которых обитают, туманят стекло своим дыханьем целые сообщества живых растений. На этом фоне месье Мане запечатлел в своё время хозяина кабинета, и, глядя на портрет, кажется, будто поэт расположился среди первобытных болотных папоротников или в зелёной полосе у самой кромки древнего океана… Теперь предстоит пристроить куда-то всё это богатство. Лучше посоветоваться с его друзьями из Научного музея, те скажут, где пригодятся коллекции и оборудование. Может, принести всё в дар какому-нибудь достойному образовательному заведению, например клубу просвещения рабочих или школе?.. У Рандольфа был, припомнила она, особенный герметический ящичек для препаратов, с внутренним стеклянным сосудом, непроницаемый для воздуха и с глухим запором. Да, вот он, ящичек, похожий на ларец, – там, где ему следует быть, – вещи у Рандольфа всегда на месте. Этот ящик-ларец подойдёт лучшим образом.