Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 94)
– И, открыв ящик, – продолжила Дидона, – она вдохнула полузабытый запах сока и масла, когда надорвешь на апельсине кожицу. И стала шарить рукой в стружке – так в аттракционе «Тяни на счастье» на деревенском празднике роются в коробке, пытаясь вытянуть что-то ценное. И когда она вытащила руку, все пальцы были в темно-зеленой пыли, цвет лишайника и плесени, хотя сам по себе и неплохой цвет. И она достала заплесневелый лимон в гнездышке из фольги, а под ним лежал апельсин, он просто рассыпался в красивую бледно-зеленую пыль, как гриб-дождевик. Она все доставала их, друг за другом, – пыль вилась кругами, – складывала их на газету, но ни одного хорошего так и не нашлось.
– Неправда. Она сказала, что это был сундук с сокровищами – ларец наслаждений. Она сказала, что они были невероятно вкусные. Что берегла и смаковала
– Она всегда умела врать. А вы это всегда знали. Задумка была прекрасная. Но фрукты испортились, пока самолет стоял на аэродромах и в летных ангарах. Просто заплесневели. Но сам подарок… она его оценила.
–
– А вы не догадываетесь?
– Я старый человек. Я схожу с ума. Вы призрак.
– Дотроньтесь до меня.
– Я не смею.
– Дотроньтесь же.
Он встал, пошатываясь, и пересек пространство, бурлящее между ними. Кончиками пальцев он коснулся шелковистых волос, а затем, с целомудренным ужасом, теплой молодой кожи на ее руке.
– Осязательно, – сказал он, выцепив из гудящей головы странное, мало кому внятное слово.
– Ну вот видите.
– Я не вижу. Я лишь верю, что верю в то, что вы есть, – сказал он. – Что еще вам известно? Из того, что я мог бы знать, но не знаю.
– Садитесь и слушайте.
– Она часто говорила, что Гитлер загубил дни ее юности и спокойные дни замужества, что из-за войны она так и не завела ребенка. И вообще, у нее было столько тревог, всегда что-то было не так, она вечно металась – с чего ей было быть довольной своей жизнью? Она мучила и мучила себя этими мыслями, в особенности когда выдавались спокойные дни, которые спокойными ей просто
– Так оно и есть, – сказал он. И подумал о заварном креме на полу.
– Тяжелее всего – и в это сложнее всего поверить – было, когда ему, вам, дали отпуск перед уходом на фронт. До отъезда вы не могли сказать, куда отправляетесь, что отправляетесь туда, где цветут рощи апельсинов и лимонов. Вы сидели вдвоем, день за днем, две недели, и она смотрела, как тикают часы, и чинила воротничок вашей рубашки, как восковая кукла-домохозяйка, что согнула голову над грибком для штопки, на котором натянуты пыльные синие пятки носков. И время от времени вы вместе ходили смотреть, что уцелело: страшные, вверх разверстые церкви, магазины с разбитыми витринами, чьи осколки блестели на тротуарах по всей Оксфорд-стрит и Найтсбридж, и вы осторожно говорили ни о чем, как будто соревнуясь в банальности. А когда вы уезжали, она знала, что не беременна, и чмокнула вас в щеку, строя из себя
– Верно, – ответил Джеймс.
– Да, верно, – повторила Дидона. – А она потом повалилась на пол и выла, как зверь, и каталась по полу, точно в страшной муке. После поднялась, приняла ванну, накрасила ногти на руках и ногах остатками лака, подвила немного волосы, включила успокаивающую музыку и… себе во спасение сделалась другой. А потом вдруг – звонок в дверь. И вы –
– Погрузку отменили, – резонно (и тогда и сейчас) объяснил Джеймс.
– И она стала хлестать вас что есть мочи, наотмашь, по щекам.
– Да, кровь так и полилась, обручальное кольцо – штука твердая.
– И она целовала кровь, целовала и целовала эту ссадину, которую сама же…
– Но мы выжили, – сказал Джеймс. – Да, возвращаться с того света – дело опасное. Помню, я приехал ночью, в сорок третьем, когда на город запускали Фау-один. Да, точно, была ночь, меня подвезли на солдатском грузовике и высадили около депо на вокзале Ватерлоо. Ни такси, ни автобусы, конечно, не ходили, а звуки, которые во время затемнения можно принять за шум транспорта, на самом деле были эти проклятые самолеты-снаряды – как будто тикает гигантский часовой механизм, потикает и затихнет. А потом взрыв. Звездное небо озарялось пламенем и дымом, таких цветов больше не увидишь, потому что сейчас небо над Лондоном постоянно красное, звезд не разглядеть. И вот я иду, новолуние. Эти летучие снаряды, в отличие от бомбардировщиков, летали и без луны. Бомбардировщики-то уже не летали, а все равно от луны страшно. И вот я шел, за спиной набитый рюкзак, проваливался в выбоины, слушал свист этих снарядов. Через час или два понял, что иду на самый настоящий пожар. Пляшет вдалеке, прямо по курсу, зарево, светятся языки пламени, в воздухе кирпичная пыль, жара кругом нестерпимая, стены раскалены, не дотронуться. Чем ближе я подбираюсь к дому, тем больше разрушений, тем страшнее. Смотрю – заграждение, цепи людей с ведрами, одинокая пожарная машина поливает вяло из брандспойта. Ринулся в сторону дома, прямо через заслон. Меня пытаются остановить, а я кричу, это мой дом, там моя жена! Чуть не сшиб кого-то, бегу, бегу… прах под ногами… Смотрю, а от дома остались только стены. Крыша и спальни рухнули на первый этаж. Ее могло накрыть чем-нибудь, думаю я, и давай оттаскивать кирпичи и обгоревшие балки, обжег руки. А они тянут меня сзади, кричат. Передо мной яма в полу гостиной, кто-то дергает меня за воротник. Поднимаю глаза и вижу – она, в куртке пожарного поверх ночной сорочки, раскромсанной на полоски стеклом, волосы обгорели, растрепались, лицо – черное как ночь, бровей не видно… руки горячие, в саже, с обломанными ногтями…
– Ничего в мире не осталось, – сказала Дидди. – Кроме друг друга. И вы ей сказали, что, как Эней, искали Креусу в горящей Трое[151]. А она ответила: «Я не призрак, я плоть и кровь»… И губы их встретились, на языках сажа, а в легких – пылающий город. Да, плоть и кровь.
Джеймс задрожал. Он ужасно устал, запутался и был отчего-то почти уверен: все это предвещает ему смерть или как минимум сумасшествие, а если он сойдет с ума или умрет, что станется с Мэдди, у которой крыша едет?
– Кто вы? – спросил он надтреснуто. – Зачем пришли?
– А сами не догадываетесь? – мягко спросила она. – Я фетч[152].
– Вещий призрак?
Она сидела в его кресле, улыбалась и тянула время, такая гладкая, темная, в красном шелке.
– Двойник Мэделин? – переспросил Джеймс.
– Можно и так сказать. Ты никогда не хотел ничего слышать о сверхъестественном. Отшучивался, когда разговор касался астрологии, или ясновидения, или потустороннего мира.
– Астрономия – это тайна, – по обыкновению, ответил Джеймс. – Большая тайна. Мы летали под звездами, пестревшими в небе, как маргаритки на лугу. Теперь таких не увидишь.
– В небе и на земле, Джеймс, есть многое, чего ты
– Но ведь и я сам… – сказал Джеймс. – И тебе ли не знать, что я думал об этом.
– Ты не делаешь этого, потому что считаешь: это эгоистично – освободиться самому. А о ней ты совсем не думаешь, иначе бы знал, чего хочет она. Чего хочу я.
– Дидона, – сказал Джеймс, впервые назвав ее настоящим именем, – она не ведает, чего хочет, она не может даже хотеть или не хотеть в полном смысле. У нее в голове полно бляшек и комочков…
– Не зли меня, – произнесла Дидона голосом Мэделин. – А как же те молодые немцы в войну? У них перед глазами проносились их жизни, их любимые, их родители, их было можно… А твои же молодые пилоты на заданиях, с отличными мозгами, в которых пел ум, надежда, мудрый, спасающий страх, –
– Вечно ты передергиваешь.
– Просто хочу докопаться до сути, понять, в чем секрет.
Она поднялась и направилась к двери. Джеймс встал проводить. Он хотел промолчать, быть сильным, но услышал собственный голос:
– Ты придешь еще?
Черные шелковистые волосы, красное шелковое платье, старомодные шелковые чулки: идеально прямые стрелки поднимаются вверх по безупречным стройным ногам.
– Не знаю. Посмотрим, – ответила Дидди. – Сам понимаешь. Посмотрим.
Утром он уже не сомневался, что она приходила: доказательства налицо. Помада на стакане, украшенная ленточкой коробка конфет. Маленькая красная По улыбается из полиэтилена. Ему показалось, что Диана Фэби странно на него смотрит. Предложил конфету – отказалась. Крепкими черными пальцами взяла По:
– Достать?
– Нет. Пусть пока остается в пакете.
– Вижу, к вам опять приходили, – сказала Диана Фэби.
– Да, – ответил Джеймс.
Диана Фэби пожала плечами. В тот день она ушла довольно рано.
В телевизоре, в ярком дневном свете, телепузики сидели на краях своих люлек-гробиков, закутанные в мерцающие одеяльца, похожие на парашютный шелк или на такие серебристые покрывала, которыми отогревают тех, кто переохладился или кого вытащили из воды. Вот они упали в кроватки, как сбитые кегли, и захрапели каждый на свой лад, особенным храпом. Из-под пола высунулся «перископ» и заговорил так ласково, певуче, с полуамериканским акцентом: Телепузики, ночь настала. Ночь, отозвалась Мэдди, у которой крыша едет, и снова, сквозь зубы, все более сердито: ночь, ночь, ночь, ночь.