Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 93)
А сегодня ночью он не знал – он все подымался из сна, как форель выныривает на поверхность воды, и погружался опять, – был ли он духом райским[148], или стискивали его кольца мучений? Руки его были чутки и смелы и одновременно – неловки, как будто слепы. Женщина скакала на нем, изгибаясь от наслаждения, и одновременно растекалась по нему, как мастика.
И глаза его наполнились влагой, но слезы так и не покатились по щекам.
На следующий день он решил, что, наверно, вызвал ее из лабиринта бессознательного. Но, прибираясь на кухне, Диана Фэби нашла следы алой помады на стакане – он-то думал, что сполоснул его, – потерла стекло и посмотрела вопросительно.
– Вчера на улице кто-то гнался за девушкой. Я впустил ее.
– Вам бы надо поосторожнее, мистер Энней. Люди не всегда такие, какими кажутся.
– Нужно снова перестелить ей простыни, – перевел он разговор.
Однако что-то изменилось. Изменился он сам. Он боялся, что начнет все забывать, но теперь его мучило то, что он все помнит, причем с живой точностью. Люди и предметы из прошлого вскользнули в реальность, заслонив собой пятна на ковре и кресло с подголовником, в котором Мэдди болтала с Сашей или крутила в неловких пальцах зеленую, цвета лайма, игрушку. Как будто я тону, сказал он себе, и перед глазами проносится вся жизнь, и задумался, как это все-таки бывает,
Джеймс вспоминал, как ему было страшно, но как при этом мчалась по жилам молодая кровь, подгоняемая чувством – выжил! – и самой памятью об остром желании выжить. Тогда страх действительно был велик: стонали сирены, завывали и взрывались большие бомбы, с неистовым скрежетом гудели вражеские бомбардировщики, а Мэделин дико смеялась, когда грохот раздавался где-то еще. Смерть ходила по пятам. Друзья, с которыми собирался ужинать, которых, покидая дом, ты еще считал живыми, не приходили, потому что превратились в искореженное мясо под грудой кирпичей и бревен. Другие знакомые, которые уже отпечатались в мозгу мертвыми – как и положено мертвым, но память еще не потускнела, – вдруг появлялись на пороге во плоти – израненные, в синяках, грязные, но живые, с тем, что уцелело, в руках и за спиною, и просились на ночлег, на чашку чая. Усталость затуманивала зрение, обостряла чувства. Он вспоминал женщину и ребенка, лежавших под скамейкой в обнимку, и как он боялся дотронуться до них, вдруг они мертвы. А это были просто бездомные, спавшие непробудным сном.
Когда война открыла двери в мир утраченных жизней, Мэделин не перешагнула порог, но тот ее смех… чудилось в нем, чудилось безумие.
Когда же, спустя годы, у нее «это» действительно
Его новое душевное неспокойствие передалось и Мэдди – она стала «капризной», хотя Джеймс и Диана старались избегать этого слова, ведь оно намекало на невозможное второе детство. «Дикая» – так называл ее состояние Джеймс. «Неугомонная» – это слово предпочитала Диана Фэби. Мэдди начала прятать и ломать все подряд. Он застал ее, когда она выкидывала доставшееся в наследство от его родителей столовое серебро: ложки, ножи, вилки, лежавшие в обитом бархатом черном футляре, летели один за другим в окно, и она с увлечением слушала, как звенит, ударяясь о тротуар, металл. В телевизоре телепузики ели странный розовый не то крем, не то йогурт, который выбулькивал им в мисочки бледно-лиловый автомат, и «тосты» с улыбающимися рожицами – эти тосты то и дело подкидывал им тостер; недоеденное же заглатывал заводной пылесос по имени Ну-Ну. От вида разбрызганного крема-йогурта Мэдди (розовый цвет она ненавидела) на мгновенье вспыхнула – и, всем назло, на ковре тут же оказались молоко и мед, детский крем и заправка для салата. А его «Гленфиддик» она вылила на коврик перед камином. Джеймс вдыхал аромат виски и вспоминал о Дидди, но разве от такого возлияния есть толк? И он купил еще бутылку. Запах не выветривался, мешаясь с призрачным дымом и пеплом горевшего в 1941-м Лондона.
Однажды ночью, уже после того, как он вроде бы угомонил ее, она встала с кровати, и все выходила из своей комнаты, и подвывала у него под дверью, а он пытался толковать шестую книгу «Энеиды». «Не могу, – говорила Мэдди. – Не понимаю!» Но что именно не могла и не понимала, ей было невдомек. Джеймс, о ужас, замахнулся было, хотел шлепнуть или даже ударить кулаком это постанывающее существо, но Мэдди отступила, что-то бормоча. А он веселеньким голосом произнес: телепузики, спать пора, и подтолкнул ее нежно в ее комнату, сунув в руки ей Дипси. Она бросила в него игрушку и, зло фыркая, отвернулась к стене. Он поднял Дипси за ногу и вернулся в Преисподнюю, в свои вечные сумерки. И, почти сам того не замечая, все терзал Дипси, выкручивая маленькое запястье, снова втыкая шпильки в махровый пухлый живот. От этого тихого выхода злобы никому нет вреда, говорил его разум, пусть лучше страдает игрушка.
Раздался звонок в дверь. Он выжидал, услышит ли Мэдди; если она проснется, он не откроет, это будет невыносимо. Но в квартире тишина. Еще один звонок. Третий. Он пошел вниз. Она стояла в дверях: темная женщина в красном шелковом платье – точно мак.
– Я пришла с дарами, – сказала она. – В знак благодарности. Разрешите войти?
– Извольте, – ответил он, слишком уж церемонясь. – И даже виски могу предложить, если пожелаете.
Он представил, как изящный носик морщится от запаха в комнатах.
– Вот, – сказала она, протягивая ему коробку шоколадных конфет «Черная магия», перевязанную тоненькой алой ленточкой. Конфеты из фильмов его молодости, которые каким-то образом сохранились до сих пор. – А это, – добавила она, поднимая другую руку, – ей. Я знаю, ей бы больше понравилась красная, По. Держите.
Он вдруг осознал, что Дипси и шпилька все еще у него в руке. По была завернута в целлофан, вот красивое слово, подумал он, тоже из прошлого, сродни диафану[149], хотя на самом деле знал, что улыбается кукла из полиэтиленового пакета, перевязанного также алой лентой. Он отложил Дипси, принял оба подарка, оставил их на столе и ушел налить виски, помногу, со льдом и без.
– Не думал, что вы снова придете.
– За мной был должок. И у вас такая печальная жизнь, я подумала, вам будет приятно меня снова увидеть.
– Еще бы! Хоть я не надеялся.
Они сели и принялись говорить. Она то скрещивала свои длинные ноги, то ставила прямо, а Джеймс смотрел на ее лодыжки с большим удовольствием, но без вожделения. Он вспомнил, как Мэделин убегала от него среди вереска: все время оглядывалась, проверяла, что он не сильно отстал. Дидди вежливо расспрашивала Джеймса о нем самом и ловко обходила встречные вопросы о себе, а торфяной дух виски все щекотал его ноздри, и он рассказывал и рассказывал ей о своей жизни, о возвращенцах, которые населяли его жилище вперемешку с теми людьми и с теми предметами, что навыдумывала Мэдди, у которой крыша едет. Нас тут такая прорва, сказал он, столько неугомонных духов, как рой осенних листьев[150], все заодно, но только мы двое из плоти и крови. Я вдруг мысленно переношусь в самое неожиданное время, в самые неожиданные места, которые уже давно не всплывали в памяти, а теперь вот всплыли.
– Например?
– Сегодня я вспоминал Алжир, как складывал в фанерный ящик апельсины и лимоны. Они были такие красивые – желтые, золотистые, блестящие, – и мы их тщательно отобрали, мы с арабом, положили в ящик со стружкой и забили крышку. А мой друг, он был пилот, привез их ей – такой сюрприз, в войну ведь невозможно было найти цитрусовые, а очень хотелось.