Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 85)
Наконец очередь дошла до рассказа «Как мы начищали кухонную плиту». Автором была Цецилия Фокс, новенькая. Текст написан от руки, даже не шариковой, а перьевой ручкой. Работе предшествовала небольшая самокритичная записка.
«Вы попросили писать о том, что мы „хорошо знаем“. И я попробовала. К сожалению, со временем в памяти образовались бреши. Однако я искренне надеюсь на Ваше снисхождение. Возможно, итог моих усилий не впечатлит Вас, но упражнение оказалось для меня приятным».
Как странно подумать о занятиях, что были когда-то частью нашей жизни, настолько же от нее неотъемлемыми, как ночной сон, как утреннее пробуждение. В моем теперешнем возрасте они вдруг возвращаются ко мне в своей условной метафизической сущности, эти давние-предавние движения проворных пальцев, этот легкий, без оглядки на поясницу, наклон спины над работой. Тогда как сегодняшняя данность – неподвластные пальцам пластиковые обертки, загадочные огоньки на панели управления микроволновок – начинает казаться всего лишь покровами и завесами.
Взять хотя бы, как мы начищали на кухне плиту. Эти плиты во времена детства и юности были огромные, тускло мерцавшие, теплом пышущие махины. На зеркале плиты – многочисленные тяжелые дверцы с засовами, за которыми скрывались всевозможные духовки, большие и малые, дымоходные трубки, и, наконец, была сама топка…
Не так просто найти слова, чтобы описать спор черного и ясного. Ясными были точно золото сиявшие перильца вдоль плиты, со свисающими кухонными полотенцами, да латунные кругленькие ручки на некоторых маленьких дверцах (эти ручки каждое утро нужно начищать «Латуни́цей», омерзительной желто-жидкой пастой). И ясным было гудящее пламя внутри тяжелой литой чугунины. Бывало, откроешь топочную дверцу, когда пылает вовсю, и сразу ощутишь, как жар крепок: разглядишь прозрачную желто-алую занавеску, которую то синим прошьет, то белым, то лиловым, услышишь рычание, потрескивание, пофыркивание… И тут же огонь приляжет, вожмется в ржавые уголья. Надо как можно скорей закрыть дверцу – «удержать жар». Удержать внутри, не дать ослабнуть.
Что же до черного, то вокруг плиты было много его оттенков. В отличие от своих нынешних сестриц, которых топят только мазутом или антрацитом, наша плита принимала разное топливо. Мне больше всего памятен простой каменный уголь. У него особая яркость, блеск и лоск. Возьми кусок хорошего угля – на сколе непременно заметишь стиснутые слои мертвой древесины, уж миллионы лет как мертвой. Уголь издает свечение. Сверкает черными искрами. Деревья поглощали жар солнца – топка его выпустит. Каменный уголь глянцевит. А вот кокс – тот матовый, приглушенно-черный, будто однажды уже горел, как вулканическая лава, а ведь и вправду горел. Пыль обычного угля – твердая и лучится, точно стеклянная, коксовая же пыль – мягкая, тускловатая – словно вбирает в себя свет. Часть угольного порошка слеживается в правильные плоские куски и начинает напоминать подушечки. Такие впору класть в изголовье к мертвым куклам, думала я, или угощать ими, будто мятными, чертенят. Нас самих потчевали древесным углем, когда у нас болел живот. Вероятно, поэтому мне приходило в голову, что какие-то другие существа тоже поедают уголь. И еще, даже когда я была совсем маленькой, мне чудилось, что за открытой топочной дверцей – сам зев преисподней. Туда так и затягивает. Хочется подобраться все ближе, ближе, но – чтоб в последний момент отскочить, отвернуться. В школе нам объясняли, что человек – тоже печь и внутри у него собственные процессы сгорания… Зато за другими дверцами могли скрываться ряды пышных поднявшихся хлебов или булок. И оттуда струился лучший на свете запах – запах горячего дрожжевого печева или – лишь чуточку менее восхитительный – сахарно-молочно-яичный дух, дух свежей корочки на пироге. Время от времени – старые плиты были с норовом! – партия сдобок в рифленых бумажных формочках выходила из духовки почернелой, навеки загубленной, с гарью и вонью, что опять наводило на мысли о гадких подушечках, теперь уже из золы; не отсюда ли берется зола, что в сказке вываливается изо рта у непослушных детей или попадается им в рождественском чулке?
Вся огромная плита словно купалась в облаке тонко оседающей сажи. Одно время перед нашей плитой лежал коврик отцовской работы: пестрые длинные полоски ткани – от изношенных штанов, от старых фланелевых рубашек – продернуты крючком через мешковину и закреплены узелками. Сажа проникла в самую гущу разноцветных вымпелов и флажков. Даже дерюжная основа под ними вся закоптилась, сделалась черной. Малиновые и пурпурные, зеленые в шотландскую клетку и в горчичного цвета горошек – все тряпицы были в мельчайших черных зернышках, крапинках. Иногда мне казалось, будто это не коврик, а клумба ленточных водорослей на илистом дне. Илом была сажа.
И не то чтобы мы не подметали вокруг плиты бесконечно, не сражались с черным этим прахом, который сеялся, ложился без устали. Но только взмахнешь веником, сажа легко подымется и опустится вскоре на прежнее место. При этом, пока потревожена и клубится, умудряется осесть черной пыльцой на волосах и под волосами, покрывает руки, грозя забить все поры. Что на себя соберешь, то и вся добыча. Остальная часть, полетав и повисев немного в воздухе, уляжется как ни в чем не бывало. Вот потому-то мы так долго и тщательно натирали по утрам переднюю стенку плиты «черным свинцом», или, как мы еще говорили, «черной свинкой»: от этого плита становилась само́й сажи чернее. Только так и можно было прикрыть, укротить сажу.
«Черная свинка» была на самом деле не свинцом, а смесью минерала плюмбаго-графита и железных опилок. Ее выпускали в виде довольно твердой мази; и мы должны были, стараясь, конечно, не задеть ясных медных ручек, наносить ее, втирать в черную поверхность плиты, вдавливать, выравнивать, разглаживать – с помощью щеток разной густоты и фланелевых тампонов. Втереть «свинку» в каждую бороздку литой с узорами поверхности, а потом аккуратно счистить лишнее. Если между листками или лепестками черного цветочного орнамента по сторонам или вокруг дверец застрянет хотя бы маленький сгусток мази, считай, работа не удалась. На нашей плите было клеймо с фениксом – очевидно, товарный знак. Птица восседала, свирепо уставясь вбок, в своем гнезде – замысловатом переплетении веток, охваченном жадным кольцом парящих стрельчатых языков пламени. Все на этой эмблеме – погребальный костер, занимающиеся ветки, взъерошенная птица феникс, ее сверкающий недобрый глаз и загнутый клюв – все было непроглядно-черным.
Благодаря «черной свинке» плита излучала почти невероятное сияние – прекрасное, ровное и нежное, совсем не схожее с грубым зеркальным отливом тогдашней ваксы на башмаках. Несмотря на безусловную
Времена, когда тратили столько пота и крови, бережно украшая домашние предметы слоями минеральных отложений, давно миновали… Однако вслед за графитовой мазью сразу же вспоминается ее противоположность, белый камень (иногда истолченный в порошок), которым мы каждый день, а то и по несколько раз на дню, подводили по краю подоконники и ступеньки крыльца. Отчетливо вижу, как наносила на порог и на ступеньку толстые беловатые полосы с помощью куска этого камня, не могу сейчас вспомнить его названия. Кажется, мы именовали его просто «камешком»; порог и ступеньку нам приходилась натирать, только когда у нас не было служанки. Перебирая разные варианты, я подумала, что камень мог быть белой пемзой или «белильным камнем» (тоже наше словесное изобретение?). После изысканий в Оксфордском словаре мой список пополнился еще и «оселковым камнем», а также «склизь-камнем» (такого слова я раньше не знала!), который использовался в прачечных для разглаживания сырого белья. Наконец я нашла там «каминный камень, очажный камень», это уже что-то знакомое; встречается еще «каминный порошок», смесь белой трубочной глины, углекислого кальция, костного клея и медного купороса. «Очажный камень» (если это он) развозили на тележках уличные торговцы и продавали нам в «глыбках». Помню, что в воздухе висела сера от заводских труб Шеффилда и Манчестера, которая осаждалась отвратительным липким желтым налетом на окнах домов, равно как и наших губах. Не успевали мы поработать «камешком», как знатные белые ступеньки вновь покрывались гадкими пятнами. Но мы выходили и белили их, снова и снова. Первобытная химия проникала во все поры, во все трещинки нашей жизни. Я где-то потом прочла, что «черная свинка» токсична, и сразу вспомнилось, как в эпоху Возрождения придворные дамы употребляли свинцовые белила, тем самым занося яд в кровь. Как там Гамлет говорил Йорику: «Ступай в будуар к какой-нибудь даме и скажи, чтоб не накладывала белила слишком толсто, а не то почивать ей в могильных покоях». Еще я помню, зубные врачи давали нам ртуть, поиграть. Ртуть была в закупоренной пробирке, как в узком кубке. Мы вытряхивали серебряный сгусток к себе на стол и мельчили голыми пальцами, он дрожал и разбивался на великое множество шариков. А потом мы опять сгоняли их в одно целое. Это вещество было словно с иной планеты. Ни к чему не прилипало, разве что к себе. Тем не менее мы умудрялись растаскивать его повсюду. Где только не застревали жидкие бусинки – под отслоиной половицы, между нитями вязаной одежды… Ртуть, как и «свинка», токсична. Но откуда нам было про это знать?..