реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Уткин – Южный Календарь (повесть и рассказы) (страница 22)

18

Я положил трубку. Однако через минут пять телефон опять изошел междугородним зуммером, как мне почудилось, еще более настойчиво и грозно.

– Будет скандал, – сказала трубка тем же голосом.

– Послушайте, нет его.

– Вот поэтому он и будет, – уточнил мой корреспондент изменившимся тоном, как будто начиная что-то понимать, и эдак печально, обреченно, так что я даже почувствовал себя виноватым.

На балконе давно возились солнечные лучи. Пирс лежал в гладкой воде, как шоколадный батончик на скатерти. Детская коляска дремала на самом его краю, и если бы не серая хламида цементоносных склонов, если б не чайки, планирующие над бухтой, я принял бы пейзаж за вырезку из игрушечного журнала «Наташа».

Днями я болтался по набережной, разглядывал корабли, белые рубки, потеки ржавчины по соленым бортам, разбирал их чудесные, задиристые названия, и щурил глаза, когда лимонная сыпь солнца покрывала поверхность студенистой воды, или сидел на скамейке и следил за выходом из бухты, где на границе открытой воды между молами болтался косой треугольник виндсерфинга, одинокий, как лермонтовский парус.

«Мне только одно не нравится, то что ты нигде не работаешь», – говорила она и лукаво щурилась, а я действительно нигде не работал.

Сеял дождь, и я осторожно целовал ее, стоя на мокром, жирно блестящем молу. Луна озирала свою ойкумену, скользя над точеным профилем вершин, ныряя в тучах, как утка в высокой волне, и то высвечивала их рваные края, то осыпалась на поверхность воды пригоршнями продолговато-раздельных бликов.

Прибрежные кафе – безгласные лирики, поверенные нашей незрелой философии – закрывались одно за другим.

«Утонуть можно», – предупреждала она мои взгляды, с помощью которых я намеревался постичь свои намерения.

«Я плаваю, как рыба».

«Как рыба ты не можешь плавать, нет, не можешь», – отвечала она так серьезно, что я обожал эту наивную серьезность, словно бы бросавшую швартовый к причалу детства.

В безоконном тупике коридора, закутавшись в мохеровую кофту, дремала портье и оглядела нас близоруко, укоризненно.

– Горячей воды нет, – почему-то предупредила она, вручая ключ, хлипко соединенный с деревянной грушей брелка.

Войдя в номер, мы как-то обреченно стали раздеваться, не прибегая к сомнительному посредничеству электричества.

– Холодно, правда? – молвила она и натянула до подбородка тонкое казенное одеяло, но я успел заметить нижнее белье, такое детское, что напомнило мне ту девочку из Филевского парка, великодушно разламывавшую коржик, а коржик был похож на «солнушко», – так, по крайней мере, это слово тогда у нее выходило.

Желтая полоса коридорного света стояла под дверью, как соглядатай. «Что-то надо делать», – думал я обреченно, и ничего не делал.

– Холодно, – еще раз тихонько проговорила она.

– Угу, – согласился я угрюмо, поглядел, отвернув штору, на переливы городских огней на черных склонах, вернулся к себе в номер и напился до беспамятства шампанским, которым в чаянии своего парохода пробавлялся Лесик. Жизнь моя погублена, думал я; любовь, счастье – все пропало. Лесику я оставил записку, где прямо и процитировал обещание Ивана Ильича. В Анапе в аэропорту с кем-то случился эпилептический припадок.

– Голову держите ему, – тонко кричал через головы какой-то мужчина из очереди, не покидая, впрочем, своего места возле касс. – Голову поднимите.

Однако все обошлось, явились дежурные врачи, и снова потекла жизнь, не отягченная агониями и непрошеными обострениями своих хронических заболеваний.

Наши встречи продолжились и будут длится: изредка, но с многозначительным постоянством. Наверное, нам просто интересно поглядеть друг на друга. Время останавливается во время этих встреч. Что это я сказал? Но это так и есть. Мы едем куда-нибудь под крышу, вяло перебрасываемся новостями, свои состояния описываем подробно и искренне, и если молчим, то думаем об одном.

То, что остается от этих встреч, походит на лаконичные сообщения пейджера.

«Саша пошел», «Саша пошел в первый класс», «Саша пошел в класс», «Сложно дружить с красивыми женщинами», «Саша пришел из армии».

И по-прежнему летом, непременно в июле, я езжу в деревню на две недели. Там, при свете лампы, поставленной на веранде, я читаю ночами книги, которые привожу с собой, и, как и десять лет назад, плохо запоминаю прочитанное.

А утром на качелях, привязанных к ветке разросшейся яблони, качается соседская девочка. Они, эти девочки, вырастают одна за одной, но качели редко стоят на месте, и только ветка натруженно колеблется и выносит забавы детства с отрешенным смирением старости.

Одним краем деревня упирается в полотно железной дороги. И тогда я думаю, что ясным днем рельсы нестерпимо блещут на солнце, а в нежной ночной темноте в провалах посадок тянутся перфорацией желтых окон составы, несущие пыль далеких азиатских степей.

Я представляю, как идет поезд в полях, коротко гудит перед мостом, и как меняется глуховатый звук состава, когда вагоны по очереди въезжают на мост, как будто последовательно проживают звонкую, мгновенную жизнь над головокружительной бездной. Хотя, конечно, какая уж там бездна. А под мостом в заводи среди кувшинок, осоки и русалки, укрытые по грудь зеленой водой, нежатся в лучах луны, и свет ее, как прохладные слезы, стоит в их глазах и делается от этого еще холодней и волшебней. И скорбят они, наверное, о всех, кто чувствует равнодушный ритм земли, – так я думаю. И тогда жизнь кажется мне похожей на поезд, идущий по расписанию, и сойти с него невозможно и страшно, и еще страшнее прыгать в темноту, во мрак белесых полей.

Дома видения уже не преследуют меня. Если еду мимо ее дома, иногда вижу маленький красный автомобиль, припаркованный в кармашке двора между кустов сирени, вытянувшихся за эти годы неуловимо и безобразно, как подростки за лето, а если еду в метро, мне виден угол ее дома, иногда я смотрю на него, а иногда нет. На его крыше теперь сияют буквы рекламного слогана – я не хочу его повторять.

Такое оно, наше необъяснимое, но обдуманное одиночество. Одержимым сложно меня назвать.

Просто я часто смотрю на телефон, а что хочу увидеть, не знаю. Мое молчание одушевляет его, и ему кажется, что я жду звонка. Иногда бывает, мне кажется кто-то зовет меня по имени. Голос, который мне слышится, звучит тревожно, как будто неведомый друг хочет предостеречь или поправить, или напротив, подвигнуть на что-то, чему и названия нет.

Еще он бывает жалобным, таким, каким, по моему мнению, должен быть у русалки, если вообразить, что сами они бывают. Пустяки – не надо отвлекаться. В темноте чего не пригрезится? Вычерпывать надо жизнь, вытаптывать. Маленькими шажочками, маленькими глотками.

Поезд еще идет.

1999

Соседняя страна

В Алупку собрались маленьким караваном из трех машин. Валера был уже в отпуске, но оставалась еще неделя, и он решил заехать к тетке. Года четыре он не был в деревне, хотя посылал кое-какие деньги и писал за эти четыре года раза два. Тетка писала чаще, поздравляла с каждым стоящим в ее глазах праздником: с Днем вооруженных сил, с Новым годом, и даже почему-то поздравила однажды с Днем конституции.

Собравшись ехать, Валера, подумав, взял с собой свой сотовый, оформил роуминг: вдруг она позвонит? – хотя после того, что случилось, едва ли это было возможно. И когда он думал об этом, то говорил мысленно со злобной какой-то решимостью: «Ну и к черту».

Ночь он проспал на верхней полке, поднялся незадолго до шести и час стоял в тамбуре, глядя в окно, считая речки, овраги, полустанки и проселки, полукругом уходившие в провалы лесозащитной полосы. Туман еще висел кисейно, трава блистала росой, чернели дубы на желтых косогорах, и даже в прокуренном тамбуре ощутима была эта свежесть: раскатанный простор и лимонный свет восходящего солнца, теплеющий на глазах, и зябкий тлеющий дым испарений.

На взгорке, круто сбегающем к полотну, неподвижно, как изваяния детского парка, в песочной проплешине сидели на задних лапках лисички.

На своей минутной остановке Валера спрыгнул с подножки, вышел на ровное, переступив холодные рельсы соседнего пути, усыпанные ржавым щебнем, и зашагал по тропинке к переезду мимо одинокого приземистого домика путейцев, над крышей которого нависали яблоневые ветви в светлой зелени плодов. Сквозь влагу росы остро пахла трава, нависала, мочила обувь. Ранние падалки лежали на шифере, и были видны белые пятнышки на их гнилых, просевших бочках.

Состав, разгоняясь, обогнал его, высоко над его головой проплыло закопченным пятном лицо машиниста, смотревшего из кабины тепловоза по ходу поезда и мельком – на Валеру.

Трилистник разъезда лежал на земле, во влажной блестящей траве; рельсы переливались сталью и росой, как мокрая паутина.

Когда он перешел на другую сторону, прошел немного вдоль непроницаемой посадки и повернул, открылись выпуклые поля, за ними скаты далеких холмов, и дальше всего этого – ретрансляционная вышка парила едва различимым контуром в желто-голубом мареве восхода.

Дорога черноземными колеями огибала выпуклый очерк ржаного поля, пересыпанного голубыми головками цикория, а потом из-за него вынырнула степная отметина ракиты, показались, вырастая с каждым шагом, лохматые швы садов, выступили треугольники крыш и воздвиглись два огромных развесистых тополя, отмечавших теткину усадьбу.