реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Уткин – Южный Календарь (повесть и рассказы) (страница 21)

18

Стены обеих наших комнат сплошь закрывали отцовские доски – большие, небольшие, длинные и узкие, всякие, отмытые и еще черные, с едва различимым рисунком, с неуловимым перепадом тонов, а кисти стояли в банках, как букеты в вазах. Бывали и букеты – из свежих цветов и давно засохшие, и вазы, и фотография матери на пианино, с черной ленточкой в углу. Она смотрит куда-то в сторону и нас не видит, а губы ее трогает едва заметная улыбка.

Отца давно нет. Краски его засохли. Нет и нашей маленькой квартиры с окнами на пруд. Там теперь живут чужие, незнакомые люди и тоже, наверное, глядят по вечерам в задумчивости на воду, или рассеянно, вскользь. Есть только фотография – там, где я живу.

А я теперь живу на юге другой страны, и со мною только эта фотография, и мать все смотрит и смотрит в сторону, лицо ее счастливо, я ее вижу, а она меня нет.

Дом, в котором я живу окружают виноградники, и за ровными, как грядки, рядами лоз виднеются старинные крыши с башенками, похожие на сказочные замки. Впрочем, некоторые из них и есть замки. Вокруг моего дома растут вперемешку пальмы и дубы – как это странно. Воздух здесь благоухает ароматами роз и фиалок, стволы у сосен зеленоватые, тонкие и гибкие, и хилые кроны, не знающие снега, а под ними яркие цветы, названий которых я не выучила и до сей поры, и океан в двадцати минутах езды.

За буфами дюн песчаная нескончаемая полоса пляжей. Между – бетонные укрытия, оставшиеся с войны, от немцев. В часы отлива по камням мелеющего залива бродят мужчины и высматривают устриц. На берегу много открытых кафе, на террасах, под навесами – всяких. Там сидят за столиками люди, пьют кофе и смотрят, как те, в закатанных штанах, ищут в неглубокой воде устриц. И я тоже сижу иногда, когда есть время, вместе с другими за столиком в кафе, пью кофе и минеральную воду «avec gase» и созерцаю океан. Он шумно бросает на берег волны – одну за одной. Волны в нем плоские, их гребни пенятся и широко раскатываются на плотном песке, как отрезы муара.

И все у меня хорошо. Вот только после океана почему-то мне снится мглистая осень; серая, черная, обнаженная, уставшая насмерть земля, и следы моей смешной обуви на ней, на этой далекой земле. В такие утра я не хочу вставать с кровати и заранее ненавижу все то, что должна увидеть. И каждое утро солнце бьет в зашторенные окна, деревянные ставни-жалюзи пропускают его узкими полосами – полосатое солнце. Я смотрю на эти полосы, лежащие на полу, на стене, немигающим взглядом и не хочу вставать.

По ночам здесь очень красиво – меркнет дневной свет, как освещение в кинозале, все время сухо. И небо сухое и от этого чистое, и звезды желты, как золото.

Я уеду отсюда и вернусь непременно…

Наверное…

Может быть…

1999

Элегия бесконечно

В музыкальную школу она приходила в офицерской рубашке, – тогда это было ничего, – и рубашка эта была ей очень к лицу.

То, что со мной случилось, походило на контузию. Временно нас объединяло сольфеджио. Гаммы катались с горок, аккорды поддерживали стены, декорированные портретами упитанных бородачей, строго глядевших в никуда, и их взгляды, казалось, минуют транзитом мир, оставленный ими же в наследство.

Мы уходили вместе с солнцем, и когда я уже нетерпеливо топтался у своей двери, оно начинало свой плавный танец в отдушинах человеческих жилищ.

Из окна комнаты мне был виден угол соседнего дома и образованная занавесью, стеной этого дома и рамой моего окна неправильная трапеция неба. Стекла плавились красным предвечерним солнцем, отражения переползали направо вниз, мне чудилось, так плавили руду в своих мобильных кузнях тюркоглазые номады в верховьях Иртыша, я был тогда мечтатель и фантазер и посещал археологический кружок.

Дважды в неделю я переживал томительные приступы никак неоформленной радости, и даже грядущая алгебра не омрачала те удивительные утра, напоенные легким, счастливым солнцем.

В армию я взял ее фотографию, хотя мы давно уже не встречались. У всех новобранцев были с собой фотографии любимых девушек, все они томно и старательно улыбались с черно-белых карточек, заложенных в обложки военных билетов, а новобранцы зачем-то извлекали свои билеты и – мне казалось, нарочно – держали их открытыми, чтобы все видели их замечательных, верных, любимых девушек. Тогда и я показывал, и все, сгрудившись и заглядывая мне через плечо, молча и с интересом смотрели в ее немножко обиженные и по-детски серьезные глаза. Наши сибиряки этих девушек называли «подруги», и в этом слове было что-то целомудренное, исключающее маленькие неприятности нелепого любопытства, а сами сибиряки с помощью этого словечка ощущали себя взрослыми, основательными ребятами.

Месяца три спустя карточка осталась на каком-то болотистом лугу, и при свете молодого месяца, застенчиво гулявшего над частоколом черных сосен, найти ее не было никакой возможности, да и бежать надо было дальше.

И вот смех: она уже училась на третьем курсе, был у нее жених, и я вспоминал, как однажды ее отец встретился нам на автобусной остановке в конце Кутузовского. Я лихорадочно прятал папиросы в накладной карман шерстяной кофты, а он потом сказал ей, что у меня рот всегда открыт. Она, рассказывая об этом, осторожно посмеивалась, а мне хотелось умереть, не иначе.

– А помнишь, – говорю я, – однажды гуляли после уроков в Филевском парке, есть очень хотели, и было у нас с тобой на двоих девять копеек. Купили мы коржик, круглый такой, песочный, и ты должна была его съесть. «Если я хочу, значит и ты хочешь». Ты так непререкаемо просто это сказала, что я послушно взял свою половинку этого несчастного коржика.

– Такое было? – Она смотрит удивленно и радостно.

– «И простил все грядущие и капризы, и шалости милой маленькой дочери, зарыдавшей от жалости», – отвечаю я.

Следующей встречи пришлось ждать три года. Впрочем, ждать – не точное какое-то выражение. О муже помину как-то уже не было. Тогда она работала в торговой организации, часто летала на юг, и у нее была шариковая ручка «Parker».

В благосклонном обществе одноклассников мы переступали ногами в обнимку – знаменитый танец без названия, созвучие намерения и дурных средств – пришаркивая по буковому паркету, прочному, как северный склон главного Кавказского хребта.

– Я приеду, – пообещал я, испугался, но в самом деле приехал, точнее, прилетел на тощем самолете, похожем на междугородний автобус.

Новороссийск я увидел с моря. Переполненный катер раздвигал море ржавым тупым носом. Главное, как увидеть, – говорил мой приятель, уже полгода как считавший себя художником. Да все тут очень просто, повторяю за ним я: синее море, голубое небо, и между ними – выступ пирса, четкий, стремительный и безразличный, словно канцелярский прочерк. Здесь и слов-то больше не надо. А поверх него – прерывистая полоска желтизны. Как будто это галки сидели на телеграфном проводе где-нибудь у нас в подмосковном поселке и смотрели осень.

– Это что там желтое? – спросил я, помню, пробегавшего мимо бедового матроса. – Пунктир такой.

– Пиво пьют, – едва глянув, бросил он и прочно стал на носу с канатом в руках.

Чем ближе мы подходили, тем желтее и ярче, сочнее становился цвет бесчисленных этикеток, а фигурки людей избавлялись от птичьей этой черноты.

Не без труда, путем многих уговоров и долгого стояния у стойки администратора, достался мне номер, – не номер даже, а просто койка в двухместном.

Взъерошенный мой сосед, приподнимаясь на измятой, перепаханной постели, издал некий звук, который можно было расценить как приветствие и в котором слышалась радость за избавление от постылого одиночества. Он был посланец какой-то столичной фирмы, ждал какой-то пароход с каким-то редким, уникальным лесом, а я ждал вечера. Лесик ополоснул разномастные стаканы, один граненый, другой приземистый, гладенький, с парой тоненьких красных галунов.

– Ты пей, не стесняйся, – приговаривал Лесик, тяжело, похмельно дыша. – Тут этого добра, как водорослей. Чего на него смотреть-то? Наливай да пей.

Бухта тихонько посапывала в балконную дверь, к берегу с далеких кораблей бежали отражения утлых иллюминаторов и мачтовых сигналов. Мы пили, и Лесик рассказывал, какие доступные здесь девушки, и что именно надо совершить, чтобы добиться их расположения. Утром он заговорил со мною, стоя в дверях.

– Заколебался я, старичок, – промямлил он не слишком убедительно, – ну их к черту. Когда этот лес придет? Сидеть тут, ждать, – лицо его покривилось, – а махну-ка я в Геленджик на денек-другой, там у меня знакомые. Может, со мной?

Я помотал головой и прикрыл ее одеялом.

Только он испарился, зазвонил междугородний.

– Лес приехал, оформлять надо срочно, – сказали мне сердитым строгим голосом.

– Это не Лесик, – ответил я.

– Так скажите Лесику, чтобы в порт ехал срочно, прямо сейчас.

– Нет Лесика.

– Так позовите его, – гневно задрожал голос, и я вспомнил своего комбата, его загривок, наливавшийся свирепой краснотой, устаревшие кавалерийские усы и любовь к порядку – как он его понимал.

– Где я его найду?

– Вы что, спятили? Игорь Ильич голову вам открутит, – пообещал сердитый голос. – Лес приехал, можете понять?

– Лес приехал, – сказал я, раздражаясь, – а Лесик ваш уехал.

– А вы найдите, – приказал голос. – Чем вы там занимаетесь?