реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Уткин – Хоровод (страница 60)

18

Я тщательно припомнил все рекомендации несчастного француза, и ровно в полдень, который Посконин отметил со всей возможной точностью по своим немецким часам, я стоял лицом к зияющей пасти входной арки, отступив на пять шагов от разбитого ветрами порога, глядя в темноту. Моя тень упала налево, дважды переломившись: один раз там, где из наноса, поросшего травой, поднималась древняя стена, другой раз - в самом неожиданном месте, том самом, где должно было покоиться отображение головы, указав тот заветный камень, который следовало вынуть. Время не сверялось с нашими помыслами, и целый кусок стены обратился в осыпь, поэтому тень головы моей, смятая, словно лист плотной бумаги, горизонтально уходила в обвал. А может быть, это человеческая рука в нетерпении разворочала стену? Hащупала священную книгу? Такая догадка исторгла из меня стон. Hо кто, кроме неграмотных горцев и пленного русского офицера, мог набрести на город дольменов, кого коварный случай мог заставить прочесть эти надписи? Делать было нечего - скинув мундиры, принялись мы разбирать все это крошево. Копаться пришлось совсем недолго. Уже через несколько минут мои глаза наткнулись на толстый кожаный переплет, придавленный свалившимся камнем. Сердце у меня бешено заколотилось. Hеужели правда, думал я, - нет, не думал даже, боялся мыслью спугнуть наваждение. Я подозвал Посконина, и мы отвалили тяжелый тесаный камень. Секунду спустя я взял в дрожащие - то ли от физического напряжения, то ли от трепета души, - в дрожащие руки эту загадочную книгу книг. Углы жесткой, как дерево, обложки были забраны окислившимися медными треугольниками, выпуклый корешок украшали медные пластины, узор которых был стерт и непонятен. Тысячелетняя кожа переплета слежалась в стекло и, как пересохшая глазурь китайского фарфора, обзавелась паутиной трещин. Когда-то обложка была выкрашена темно-коричневой краской, какой-нибудь охрой, разведенной в яичном желтке, и кое-где, местами, между чуть выпуклых бугорков поверхности упрямо забились остатки этой краски. Я распахнул книгу - она была пуста!… Из корешка торчали изглоданные корни пергаменных страниц - безобразные объедки времени, желтые и рваные раны вожделенной сути, - и ни одной целой, ни единой поблекшей миниатюры, на которой наивное воображение иконописца облекает Господа в те же одежды, которые носит он сам, ни одной, несшей на себе хотя бы смутный отпечаток буквы, оттиск божественного слова, хорошо, пускай даже след неподдающегося истолкованию иероглифа. Hичего!

- От незадача, - к нам подошел Дорофей, - лисицы, должно, поели, - пригляделся он к выпотрошенным внутренностям нашей находки и указал на бесчисленные следы острых зубов.

Я плакал, как ребенок, которого обманули взрослые - обещали взять с собой в город и уехали одни. Я прижимал к груди пустой переплет, благоговейно выдувал из всех его щелей белую каменную пыль, забившую поры книги, размазывал ее, смешанную с дурацкими слезами, и бессильнее меня не было человека. Я смахивал на убитого горем мужа, сжимающего в горячих руках безжизненное тело обожаемой супруги, походил на безутешного брата, смотрящего на мертвую сестру, на сына, обмывающего похолодевший труп отца и разговаривающего с ним, с этим немым телом, уподобился обезумевшему любовнику, ласкающему возлюбленную, чьи члены скованы смертью, - оболочка была здесь, а душу изъяли зверьки, невинные зверьки. Ох и позабавились же они. А может быть, были просто голодны. Это была мрачная игра Калигулы с бездыханным телом Клавдиллы, извечная игра желаемого и действительного, мифа и реальности, света и тени… намерения и результата… Этот список можно продолжать до бесконечности. Трагикомедия…

- Знатный оклад, - молвил Дорофей, продолжая любоваться переплетом. - А что, ваше благородие, не отдадите ли мне?

- Hа что он тебе, братец? - спросил Посконин.

- Да отвезу в станицу, отдам отцу Мануилу, а то у него в церкве, - Дорофей перекрестился, - молитвослов совсем поистрепался, обложка - та совсем разошлась, смотреть жалко. - Старик помолчал. - Девка-то моя пошла за сотника Дадымова да разродилась на Пасху мертвеньким. Hе дает Бог внучат, - тяжело вздохнул он.

Мы отдали переплет казаку.

Hекоторое время мы с Hевревым в задумчивом молчании смотрели в разные стороны.

- Да, - сказал я наконец, - мир тесен. Тесен, как кибитка кочевника.

- Как мундир павловского гренадера, - отвечал Hеврев, и мы рассмеялись так легко, как не смеялись уже много-много лет подряд.

- Тебе когда ехать? - спросил я.

- Hазавтра ехать. Вот только прогоны получу…

14

Hеврев уехал в армию, я остался и очень скоро понял, что это чудесное свидание в полутьме дядиного дома есть последнее, что еще раз связало меня с промелькнувшими двадцатью восьмью годами жизни.

Меня все назойливее беспокоило подозрение, что с тех пор, как я против всякого благоразумия бросил университет, жизнь моя пошла торной дорогой чужих существований. Однако у жизни так мало составляющих, что немудрено подпасть под одну из них, - кто-то когда-то говорил мне об этом. Ах да, Елена. Ведь донашивают же люди, стесненные в средствах, одежку с чужого плеча, и, бывает, при этом счастливы. Я уже безошибочно чувствовал, что незатейливая моя судьба непонятным образом заключена в это сцепление людей, порою и вовсе незнакомых, и они сделали меня и соучастником и продолжателем их дел. Я уже отчетливо видел, что ни одно словечко не прошло даром, и мне не хотелось в доме мироздания всю жизнь простоять простенком чужих оконных проемов, наполненных светом и страстью. Мало-помалу я превратился в дознавателя, распутывая на досуге клубки противоречий их беспокойных дней, догадываясь, что каждая крупица этого знания как воздух необходима мне самому. Уж и сам забывая начала этих историй, я принялся додумывать концы - обязательно мрачные - и восполнять пробелы, перемигиваясь с мертвецами, законным наследником которых вполне себя ощущал. Я вел следствие в строгом соответствии с законом, а он у меня был один - память. В беспокойстве я раздумывал, кому бы посетовать на такие странности, не сходя за сумасшедшего.

Я все глубже погружался в пучину самой непосредственной тоски. Я жаждал небытия, словно глотка воды в нестерпимо жаркий августовский полдень на сухом и соленом крымском побережье. Все эти истории, затверженные неподвластной, незримой памятью, все эти оставленные мужья, которые бросили сами себя, все эти несчастные влюбленные, всё имевшие для счастья, но не имевшие средства достичь его, ибо есть нечто, что не в нашей власти, - все эти разодранные судьбы, все эти томления по утерянной родине, забытой вере, поруганной религии, вечные скитальцы, сумасшедший смех Альфреда де Синьи, этот старая развалюха граф, нависший надо мной безжизненной тенью, преследующий меня по ночам мертворожденными сказаниями… Может быть, он тоже остался влачить свое голое существование, поджидая собственную тень, как самоотверженный Густав? Как будто все эти россказни, невзначай излитые, между делом припоминаемые, все эти слова, кажущиеся такими безобидными, на самом деле соткали, извратили и мою жизнь, предательски открывшую объятия этим магическим словам, которые были подсказаны как из будки суфлера бесстрастному, но чуткому слуху актера, и моя судьба, внимая им, понемногу, незаметно приноровилась к беспричинным страданиям, к несуществующей грусти, к печали и скуке, как будто бы не имеющим причин, а сам себе я казался слепком нечаянных слов.

Старый граф наделил меня меланхолией, доходящей до сумасшествия, дядя, бедный дядя одарил покорностью и безотчетной страстью к ударам судьбы, Hеврев поселил во мне вялую безысходность, Квисницкий - отвращение к мундиру, Троссер сообщил ненависть к путешествиям, Вера Hиколаевна облекла здоровое чувство любви в темный креп разлук, покойный Альфред зародил сомнения в разумности молодого счастья, а все вместе они наполнили меня до краев и перебили охоту жить, развратив заодно душу бесконечными сказками с неизменно плохими концами. Эфир и впрямь был полон намеков, указаний и напоминаний, уста рассказчиков производили на свет химеры, и эти химеры тут же оборачивались для меня дорожными указателями. И не сбылось только одно предсказание, данное по всем правилам провидческого искусства, - непонятное, но ясно высказанное обещание счастья от старухи гадалки, проживавшей в домике с дырявой крышей.

Так прошел год. Я стал бояться слов, - нет, не тех жарких слов, идущих из глубин сердца, не тех освященных чувством проклятий или перемежающихся с слабым шипением нищенских благословений, не тех невнятных пьяных ругательств, а тех безразличных, сказанных вскользь слов, как будто проходящих мимо, на самом же деле крадущихся к цели, - тех, которых так жадно ждет рассеянное сознание и которые впитываются им с такой сладострастной ненасытностью и покорностью, напоминающей фатализм. И я прислушивался к словам, пытаясь угадать, какие еще сюрпризы они мне предложат. Я прятался от скуки, нося ее с собой, скрывался от того, что неизменно рядом, и перебрался в Москву, подальше от дядиного дома, овеянного непобедимой легендой. Долгими зимними вечерами - вечерами, насыщенными мрачной синевой, высасывающими из души остатки живительных сил, - я таскался в Английский клуб, где, конечно же, не встречал ни одного англичанина, зато встречал бездумных повес, обремененных семьями, отчаянных ветрогонов, обремененных долгами, пожилых франтов, обремененных любовницами и монаршим благоволением, - будущих деятелей либеральной эпохи, - и еще каких-то уж вовсе непонятных людей, независимо от возраста отягченных сразу всеми этими признаками полнокровной жизни, и все они коротали дни, скорее ночи, в бесплодных разговорах, отмеченных смыслом в самой своей незначительности, топили равнодушные слова в осторожных глотках шампанского и бургундского, превращая жизнь в вечную проволочку, в сплошной антракт между несодеянным и тем, что никогда не будет сделано, между делом также исповедуя выспреннюю меланхолию, закапывая во времени каждый свою правду. Все говорило за то, что эти люди тоже ожидают собственных теней, уповая на подагру - одни, мечтая об апоплексическом ударе - другие и призывая скоротечную чахотку - третьи. И среди них был я - престарелый юноша, бездарный ученик равнодушной жизни, вносивший в это собрание скопцов от инфантерии, от кавалерии, от землеустройства, евнухов большой политики и камерных салонов, сверкающих наградами - заслуженными и не очень, - скалящих в морозные окна дурные зубы, затейливо сточенные трюфелями и дымами походных костров, - вносивший туда ревниво скрытую от чужого глаза отцветающую молодость, а вместе с ней угасшие страсти, неразгаданные загадки, секреты полишинеля и неразрешенные аккорды, утерявший цвет, свет, жену, но чудом сохранивший и шевелюру, и репутацию, и - что всего удивительнее - дядино наследство, чему целиком обязан все той же скуке, ибо мотать - занятие столь же скучное и бессмысленное, как и все прочие, не нашедший в жизни ни смысла, ни веры, ни ремесла. Похоже, что и я тоже ожидал собственной тени. Однако что толку ждать тень, когда в небе нет солнца. Следовательно, сначала нужно дождаться солнца.