реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Понизовский – Тебя все ждут (страница 9)

18

Смерив нас взглядом – один в джинсах, другой в ливрее, – лейтенант отвернулся: мол, навидался здесь и не такого.

«Живой, живой!» – думал я про своего камердинера. Азартное подростковое чувство, как когда мы с приятелем Ромкой, соседом по съёмной даче, исподтишка по очереди курили первые сигареты (а потом выяснилось, что моя же мама эту вечернюю сигаретку тайком ему и выдавала). Или в Брюсовом переулке – когда мне было восемнадцать лет и квартира в полном распоряжении… Свобода и братство.

Теперь неизвестность была не такой тревожной: у меня появился союзник. «И ведь отличный актёр! – думал я. – Упругий, ухватистый… Есть на кого опереться…»

В холле первого этажа не было ни одного человека. Напротив так называемых «больших лифтов» на сиротливой подставке вроде мольбертика стояла траурная фотография – и перед ней пара жидких гвоздик. Сколько народу работает в Телецентре – тысяч двадцать, наверное, тридцать, – постоянно кто-нибудь умирает. Статистика… Издалека показалось, лицо молодое. А может, просто такой снимок выбрали. Интересно, подумал я, если бы умер я, кто-нибудь тут поставил бы фотографию? Вряд ли…

Я старался не отставать от Семёна, сохраняя при этом непринуждённый и независимый вид, как будто не я был при нём, а наоборот, он при мне. Трогал правое ухо, проверял, не вывалился ли наушник (кстати, минут через десять привык и совершенно забыл о нём). Было страшновато и любопытно: кто эти «селебрити первой величины»? Может, кто-нибудь из знакомых? А если меня не примут, если я не впишусь? Если выгонят?.. Три тысячи долларов в день, нереально… Хоть бы пару месяцев продержаться… Да хоть один месяц – уже шикарно…

Камердинер нырнул в незаметный проход, спрятанный за большими лифтами. Толкнул распашные двери: в лицо дохнуло затхлым горячим воздухом. Мы оказались в транспортном коридоре. Я был здесь только однажды, лет двадцать назад, и забыл начисто, что буквально в двух шагах от чистенького, обновлённого холла, увешанного экранами, – вход в этот подземный мир. Здесь всё было в точности как тогда – а может, и как полвека назад, когда Телецентр был построен: на полу не плитка, как в офисных коридорах, даже не асфальт, а какой-то грязный гудрон; в воздухе мельтешит и роится душное марево – шум принудительной вентиляции. Сюда ведут вентиляционные шахты со всего здания, нагнетается горячий воздух, поэтому духота и жара круглый год, запах натруженного металла и будто бы пота, как на старом заводе, и на уши давит, как при погружении на глубину.

От транспортного коридора отходит несколько закоулков, в один мы свернули. Жестяные двери с жёлтыми молниями: «Электротехническое помещение», «Мусорокамера», «ОЭПП / ШТ 16-5Д», и в тупике – дверь без вывески, стол, за столом охранник.

Семён выудил из ливреи пропуск, сунул охраннику:

– Круглосуточный.

Не дожидаясь реакции, потянулся охраннику за плечо, нажал кнопку на переговорном устройстве и сделал шаг назад – позволил нас рассмотреть в камеру наблюдения. Дверь отщёлкнулась. Мы вошли в коридорчик, Семён захлопнул за собой первую дверь. Сразу же автоматически отворилась вторая дверь шлюза – и, снова в образе камердинера, Семён склонился почтительно, пропуская меня вперёд.

7

Лунный свет. Деревья. Фасад дома с лепниной, другие дома вдалеке…

На секунду мне показалось, что мы вышли на улицу, на ту сторону, где Останкинский пруд.

В следующее мгновение я, конечно, сообразил, что мы в студии – но гигантской. Я видел тысячеметровые павильоны, но этот был ещё больше. Я и не знал, что такая студия существует в Останкино.

Здесь было гораздо прохладней, чем в транспортном коридоре: высоко-высоко, над железными фермами, рядами вращались белые вентиляторы. Почему-то я помню, что под одним вентилятором покачивался, подрагивал и постукивал какой-то хвост, издалека похожий на гигантскую липкую ленту от мух: наверное, что-то оторвалось с потолка, может, кусок какой-то обшивки, поскрипывал и шуршал на ветру.

Меня всегда завораживала студийная изнанка – все эти рельсы, лебёдки, кабели, трубы, хоботы… Я с суеверной почтительностью относился к рабочим, которые так цинично-небрежно двигали декорации, прикручивали, подключали неведомые механизмы. В своём легендарном «Гамлете» Пауль Целмс взял на роли могильщиков не актёров, а настоящих рабочих сцены. Я всегда чувствовал, что это круто и точно, но не мог сформулировать, почему. Теперь понял: и те и другие видят изнанку вещей. У рабочих, как у могильщиков, нет иллюзий…

В студии пахло опилками. Декорация, очевидно, была не готова: торец строящегося дома был закрыт раздвижными платформами вроде железных лесов, в полумраке маячили горы щепок, опилок, ломаного пенопласта, тут и там пластиковые канистры, вёдра, мусорные мешки, верстаки…

Это меня успокоило: ну, здесь работы ещё надолго. Завтра в эфир не выйдем. Успею обжиться.

Мы спустились по пандусу – и, когда двинулись вдоль фасада, вглубь павильона, Семён впереди, я за ним, – у меня появилось странное ощущение, словно мы движемся не по земле, а по какой-то невидимой эстакаде. Потом я сообразил, что виноваты деревья. Вблизи было видно, что деревья – из пластика, но сделаны очень подробно, со всеми складочками коры, с искусственным снегом… Они были как бы утоплены в землю, то есть сучья и ветки начинались не над головой, а прямо от пола. Из-за деревьев светили приборы. Выше всех, на суставчатой ноге, горел самый яркий прожектор с серебристо-зеленоватым фильтром. Этот фильтр и давал эффект лунного света. В театре он называется почему-то «чахотка».

За деревьями справа – дорожки сада, ограда, другие дома… Оказалось, что всё это – фотографическая панорама: в высоту метров семь, а в длину, наверное, и все тридцать. Панорама была напечатана то ли на ткани, то ли на какой-то полурезиновой плёнке и держалась на тонких тросах, растянутых под потолочными фермами.

Дом – длинный, огромный, тёмный – был похож на корабль, на ковчег. Тридцать метров в длину, тридцать пять?.. Окон только с той стороны, где мы шли, было не меньше десятка.

Фасад, освещённый сверху приборами, казался каменным, лепнина была объёмной (скорее всего, из крашеного пенопласта). Первые три окна были крест-накрест заклеены, как в войну от бомбёжек, стёкла грязные, в брызгах: было ясно, что там внутри до сих пор штукатурят и красят. Дальше – чистые тёмные стёкла, за стёклами шторы, как если бы в этих комнатах уже действительно жили люди: в одном из окон мелькнула не то горящая свечка, не то просто блик.

Дом подпирали грубые деревянные сваи. Фасад был покрашен примерно на метр выше и ниже оконных рам – ровно настолько, чтобы камера могла снаружи заглянуть в окна, и при этом в кадр не попало бы ничего лишнего.

Сколько раз я потом себя укорял, что внимательно не осмотрел дом снаружи. Я еле волочил ноги, единственное желание было – лечь… Думал, завтра освоюсь… Я помнил требование грызуна «не выходить за периметр», но был уверен, что речь шла про всю эту огромную студию. Нет: как выяснилось, мне нельзя было покидать декорацию как таковую, выходить за ту стену с окнами, вдоль которой меня вёл Семён. Я должен был двадцать четыре часа находиться внутри. Получилось, что я видел дом только с одной стороны, где деревья… А что там сзади, не видел. Какая вроде бы разница, да? Но почему-то мне кажется, что если бы я тогда обошёл павильон, осмотрелся, потрогал стены руками, то все эти месяцы в заточении прошли бы чуть легче…

На дальнем торце дома уже не было никаких признаков стройки. Здесь всё выглядело как во время обычных студийных съёмок: длинная вешалка, на вешалке несколько курток, внизу разбросанные кроссовки, большие бутыли, кулер, столы, тележки с техническими мониторами… Вдруг я заметил, что передо мной – живой человек: на составленных рядом четырёх стульях, вытянув длинные ноги, лежал на спине парень в худи с капюшоном. Он не повернул головы в нашу сторону, вообще не шевельнулся: то ли спал, то ли следил за экранами.

На большинстве мониторов было темно, бежали красные и зелёные цифры. Думаю, это была техническая картинка изнутри дома. На одном из экранов прошла, как мне показалось, девушка со свечой, в чём-то белом (может быть, в ночной рубашке), с высокой старинной причёской… Громко булькнул пузырь воздуха в кулере. Семён окликнул меня:

– Пожалуйте в дом.

Мы поднялись по грубо сколоченным доскам, вошли в пустой проём без двери. В полутьме на комоде (и правда, вполне антикварного вида) горела свеча. Пахло не жилым домом, а чем-то сырым, вроде мокрой извёстки. Семён здесь прекрасно ориентировался: он куда-то пропал на секунду и вынырнул с бронзовым (или медным?) двурогим подсвечником.

– Электричество в доме есть? – спросил я без особой надежды.

– Даже слова такого не знаем.

Сквозь тесное тёмное помещение (я ничего не успел рассмотреть: много мебели, под ногами ковёр, и пахло уже не извёсткой, а душноватым жильём) – мы вышли в длинную комнату. Справа, в дальнем углу, мерцали лампадки: иконы, иконы, целый домашний иконостас. Письменный стол, освещённый луной (то есть фильтром «чахотка»), – показался мне необычно высоким. Шкафы с книгами. Гравюры в рамах. Напольные часы башенкой. Камердинер поставил подсвечник на тумбу с мраморной крышкой и сложил (точнее, полусложил-полусдвинул) длинную ширму, за которой обнаружилась вожделенная кровать – тоже по виду старинная, низкая, зато с целым штабелем пухлых перин, со стёганым одеялом в горох, с грудой пышных подушек перед резным внушительным изголовьем.