Антон Понизовский – Тебя все ждут (страница 11)
Здесь я обычно слышу контраргумент: «в жизни так и бывает».
Согласен. В т. наз. реальности человек озабочен судьбами мира, что не мешает ему свирепеть из-за пятнышка на штанах.
Так же и человеческий глаз одновременно видит во всех деталях белую скатерть на ярком солнце – и чёрную кошку в тени. Но камера, даже последнего поколения, либо возьмёт все кошачьи шерстинки, усы и вибриссы, отправив при этом скатерть в засветку, – либо покажет вышивку, ниточки и засечки на скатерти, оставив от кошки один силуэт. «В жизни так и бывает» или «так было на самом деле» – не аргумент.
Да-да, в жизни драма, трагедия и абсурд прекрасно сосуществуют. В шоу – как правило, нет.
Чтобы далеко не ходить – возьмём нас с А. Орловым.
Я никогда не считал Орлова хорошим актёром. Не собирался кастинговать его на центральную роль.
Инициатором была продюсер Алла Касаткина, а К. З. Тодуа – неожиданно для меня – принял её предложение с энтузиазмом. По правде сказать, у Котэ случались катастрофические вкусовые провалы. При всех своих миллионах – а может, и миллиардах – он оставался мальчиком из Зугдиди, падким на пряничную славянскость и внешний дешёвый «аристократизм».
Как я ни подгадывал день и время, чтобы Орлов был варёным, – импровизация оказалась довольно-таки убедительной. Я пытался его спровоцировать на отказ (осторожно, с оглядкой на гендиректора, который время от времени подключался к нашему разговору из своего кабинета) – и даже добился успеха. Но Тодуа раздражённо сказал: «Решай сам», – и я понял, что нет, увы, надо взять это папье-маше, этот рулон розовой сахарной ваты.
Ничего, думал я. Два-три месяца – испытательный срок. Котэ остынет, забудет, что-то новенькое его отвлечёт. А муфлон даст мне достаточно поводов для увольнения. С первого дня было видно, что не потянет.
И, кроме его актёрской невнятности, меня, конечно, коробила эта история с больным ребёнком.
Смотрите: вот я пишу учебник для будущих шоураннеров. Я рассказываю вам про то, как обращаться с героями. Я шучу.
В качестве сырой основы использую письма А.
Т. обр., А. превращается в моего персонажа – и сам попадает в рамки некоторой
Он мучается, он страдает? Естественно. Но отчего?
Оттого, что его тщеславие ущемлено; оттого, что другие актёры играют лучше; оттого, что сюжет развивается не так, как он себе воображал; от соперничества, от ревности; наконец, от любви. Пускай вы не тётки со сковородками, но и вам интересно, влюбится ли он в партнёршу, – и если да, то как будет выкручиваться, если за ним круглосуточно следят камеры, а в числе зрителей (зрительниц) – его собственная жена. Всё это поможет мне удержать ваше внимание – и по ходу, так сказать, пьесы скормить вам ещё несколько шоураннерских правил.
Теперь ответьте: нужно ли мне, чтобы в этой забавной конфигурации присутствовал сын главного персонажа – больной онкологическим (потенциально смертельным) заболеванием?
Категорически нет. Мне сейчас даже писать это неприятно – а вам неприятно читать. Болезнь ребёнка – это нечто огромное. Она взламывает любую шкалу, торчит из неё, как гигантская чёрная башня. А., который способен в тени этой башни тщеславиться или влюбляться, выглядит как моральный урод. И бесполезно бежать за читателем, дёргать его за штаны (или читательницу за юбку), уговаривать, что в жизни так и бывает: масштабы соседствуют, сосуществуют, и человек, над которым нависли огромные чёрные беды, может быть занят ничтожными мелочами – и даже бóльшую часть времени и душевных сил тратить именно на эти мелочи, а на страшную башню тщательно не смотреть, и действительно забывать про неё?..
В жизни – да. В шоу – нет.
Отсюда правило третье: никакой правды.
No choice.
No love.
No truth.
Если три этих базовых правила вами усвоены – в принципе, можете начинать.
Вторая часть
1
– …Ну просыпа-айтесь же!..
И первая моя мысль, ещё глаза не открыл, – не мысль, а ужас: мой собственный мозг разговаривает со мной женским голосом. Мне вскрыли мозг?!
– Уже десятый час… Ну ва-аше сиятельство!.. – жалобно повторяет плюшевый голос в моей голове.
Я разлепляю глаза – и зажмуриваюсь: сиятельство потолка, сиятельство солнца на мраморной тумбе у изголовья, сиятельство золотых дверных ручек…
– Ой, ваше сиятельство…
Голос изнутри справа, из правого полушария. Правое полушарие тяжелее, чем левое.
– …Пожалуйста, не вскакивайте! вам нельзя…
Что-то твёрдое в ухе. Одеяло в крупный горох – как стены в дырочку, аппаратная звукозаписи… Всё вчерашнее на меня рушится сплошной стеной, как обвал: я наконец понимаю, что разговаривает шайбочка у меня в ухе, но не могу постичь, почему я под одеялом раздетый, если заснул поверх одеяла в футболке и в джинсах. И если я в Останкино, в павильоне, откуда яркое солнце на потолке?
– Привыкайте, пожалуйста: как только проснулись, см
– Стоп, стоп, стоп! Какие иконы? Это кто вообще?!
– Саша, – стесняется шайбочка в моём мозгу. – Я ваш кондуктор…
– Кто?!
– Ой, Алексей Юрьч… то есть ваше сиятельство, вам нельзя со мной разговаривать, вы в кадре…
– Уборная где здесь?
– О господи… Семён, где вы?
Над ширмой – хитрая мафиозная физиономия:
– Ваше сиятельство, как почивали? Сию минуточку вас отвезу…
Я чувствую, что на мне скользкая ткань – простыня не простыня… Сдёргиваю одеяло. Оно льнёт ко мне, не хочет выпускать из жарких объятий, – оказывается, я в ночной рубахе выше колен (на самом деле, до пят, во сне задралась), рубаха тонкая, кружевная, в оборках.
– Я сам дойду.
– К прискорбию, ваше сиятельство, будучи инвалидом Отечественной войны, у вас ножки отнямшись…
Семён сдвигает ширму, и я вижу кожано-металлическое рычажно-колёсное чудище, доисторический мотороллер. Или доисторический тренажёр. Нет: орудие инквизиции, мы с Маринкой видели очень похожее на Арбате, напротив Дома актёра, в музее пыток.
Кресло – высокое, намного выше кровати; спинка крест-накрест простёгана и утыкана кнопками или клёпками, как входная дверь в мою квартиру – с той разницей, что у меня на двери дерматин, а тут, судя по запаху и по блеску, породистая дорогая кожа. Массивные подлокотники. Сзади – бронзовые, или, может, латунные гнутые набалдашники (как потом оказалось, ручки: слуга берётся за эти ручки, толкает кресло). Колёса большие, как у современных инвалидных колясок, – но современные-то колёса узкие, лёгенькие, на тонких шинах и с кучей спиц, а эти громоздкие, как у телеги. Перед сиденьем, на длину ног, – нечто вроде корыта, полукруглая вогнутая лохань. Ещё дальше перед лоханью – третье, ведущее колесо, втрое меньше, чем здоровенные боковые. Над этим передним колёсиком – как выяснилось потом, рулевая конструкция: втулка, вилка и вертикальная трубка, как скипетр или канделябр – и от этого канделябра назад, к сиденью, выгнутый тонкий рычаг.
– Это что за… мульда?
Семён отвечает бойко и громко, но я не верю ушам, переспрашиваю:
– Какое-какое?!
– Бацкое, Бат-ское кресло. С английского, стало быть, городу Бату. Позвольте, ваше сиятельство…
Не успеваю опомниться, как Семён обнимает меня за плечи, другую руку подсовывает под колени, легко поднимает все мои восемьдесят, не соврать, семь или восемь кг, переносит по плавной дуге – и втискивает в сиденье. Ничего себе силища, думаю я.
– Нет-нет, ножками не шерудите, оне у вас не шевелятся.
Камердинер берётся за набалдашники, налегает…
Мою кровать отделяют от двери в ванную метра четыре. Коляска тяжёлая, сдвинуть её всегда сложно, потом катится легче. Но всё равно: пересечь мою комнату – это секундное дело. А я сейчас вспоминаю этот первый проезд на коляске как целое путешествие: трогаясь с места, чудовище застучало колёсами, как когтями, заскрипело драконьей чешуёй…
До меня наконец дошло: инвалид. Мне вчера говорили про 1812 год. Но не сказали, что я буду ездить в кресле-каталке. Вот оно как. Я герой. Я мученик! Всем жертвую ради семьи. Какие ещё пытки приготовили для меня фашисты?
И в то же время мне было жутко азартно и любопытно.
Доехали до двери. Семён оставил свою толкательную позицию, открыл дверь, вернулся за спинку кресла, двинул вперёд: переднее колесо, передняя часть лохани и в ней мои голые ступни вкатились в соседнюю комнатку, там всё было в красном бархате и коврах… и коляска застряла. Задняя ось оказалась слишком широкой, не пролезала в проём. Семён тужился, пытался меня протиснуть и прямо, и наискосок, но только царапал косяк двери и коляску.
Мне стало невтерпёж, я поднялся, встал босыми ногами в корыто, полез из коляски…
– Нет, нельзя! – вскрикнула девочка в ухе, залепетала: – Ваше сиятельство, сядьте! Семён!..
Мне до сих пор стыдновато, что я на неё наорал. Но представьте, в каком я был положении: кругом всё новое, полная неизвестность. И, главное, поймите, как мы, актёры, устроены.
Хотя и дедушка, и отец были актёрами, мой главный авторитет в профессии – Пауль Максович Целмс. Он говорил: выпустите на сцену собаку – все будут смотреть на неё, она всех вас переиграет. Почему? Она полностью органична. Это у вас голова отдельно, руки-ноги отдельно. Не думайте головой! – внушал Целмс. На сцене некогда думать. Реагируйте молниеносно, интуитивно, всем телом!
Дальше такое правило: на сцене – и в кадре тоже – нет и не может быть равенства. Только динамика, только конфликт. Батарейка: плюс – минус. Тогда есть напряжение, есть энергия.