18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Антон Казанцев – Позывной Акация: записки военного хирурга (страница 7)

18

– Табиб! Клянусь… когда сниму эту тряпку…

– Когда снимешь, я буду уже далеко, – усмехнулся он, отходя и снимая перчатки. – Или ты догонишь меня на костылях? Света! – крикнул он в сторону сестринского поста. – У нас здесь инвалид на благородной почве. Помогите его в палату доставить. И чтоб не вставал без моего разрешения.

Так начались мои две недели плена. Не в палате, конечно – коек не хватало для таких пустяков. Я остался в своем блиндаже, превратив его в штаб хромого командира. И Табиб, мой боевой друг, мой второй скальпель в сложнейших операциях, стал моим личным надзирателем, сиделкой и главным источником раздражения.

Именно в эти две недели я узнал о нем то, что не замечал за грохотом операций и гулом генераторов. Узнал о жестяной коробке.

Жестяная коробка

Он пришел на следующий день, принеся завтрак: пресную овсяную кашу и чай, заваренный на сосновых иголках – его фирменный «лесной антицинготный эликсир».

– Как нога, ваше высочество?

– Отвали, Табиб.

– Не отвалю. Ты мой шедевр. Мой личный, невоенный проект. – Он поставил поднос, уселся на табурет у моей койки и достал из кармана полевой куртки небольшую, помятую жестяную коробку из-под патронов. Она была чисто вымыта, но на крышке остались царапины и вмятина.

– Что это? – спросил я.

– Моя бухгалтерия, – ответил он просто, открывая крышку.

Внутри, на сером бархате (откуда он взял бархат в этом аду?), лежали камни. Не драгоценные. Обычные морские камешки, гладкие, обточенные водой. Десятки. Каждый размером с фалангу пальца.

– За каждую спасенную конечность, которую человек реально сможет использовать, – тихо объяснил он. Я впервые слышал в его голосе такую интонацию – не хирургическую твердость, не ироническую издевку, а что-то глубоко личное, почти исповедальное. – Не просто ампутацию предотвратили, а именно вернули функцию. Ходьбу. Хват. Один камень.

Он взял один, серый с белой прожилкой, перекатал в пальцах.

– Этот – за того капитана с раздробленной пяточной костью, помнишь? Ты там свою магию с микроанастомозами творил. Он вчера письмо прислал. Говорит, на лыжи встал. С дочкой.

Он положил камень обратно с нежностью, с которой кладут новорожденного в колыбель.

– Зачем? – спросил я, ошеломленный.

– Чтобы помнить. Цифры в отчетах – это мертвое. А вот эти штуки… они тяжелые. Их вес – это вес возвращенной жизни. Иногда по вечерам перебираю. Чтобы не забыть, зачем мы тут, в этой сырой норе, сидим. Чтобы не начать видеть в пациентах просто «случаи».

Он закрыл коробку с мягким щелчком. Гул генератора снаружи на мгновение показался тише.

– А за мою ногу камень положишь? – спросил я, пытаясь вернуть легкий тон.

Он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнула та самая, знакомая искорка.

– За твою? Нет. Ты мой коллега. Это входит в стоимость дружбы. Бесплатно. – Он сделал паузу. – Но, если будешь ныть – положу особый, черный камень. Камень позора для хирурга, который не может спуститься по лестнице.

В эти дни вынужденного безделья он стал приходить каждый вечер. Мы не говорили о войне. Мы говорили обо всем и ни о чем. О книгах, которые помнили с мира. Я – о Диккенсе, он – о Хемингуэе. О музыке. Он любил виртуозный, холодный классицизм Вивальди, я – сумрачный романтизм Чайковского. Мы спорили до хрипоты, и эти споры были глотком чистого воздуха.

Однажды он принес шахматы, самодельные, вырезанные из капельниц и пузырьков от лекарств.

– Давай, Акация, скрасим твой досуг. Я тебе даже фору дам. Как хромому.

– Я на костылях тебя обыграю, – заявил я.

Мы играли при свете коптилки. Он играл агрессивно, жертвовал фигуры для стремительной атаки. Я отсиживался в обороне, выстраивая сложные, многоходовые комбинации. Он выиграл первую партию. Я – вторую. На третьей его отозвали на срочную операцию – привезли раненого с открытым переломом бедра. Он ушел, даже не извинившись, просто кивнул. Я остался один в блиндаже, глядя на незаконченную партию. Его король был под шахом. Но у него был скрытый ресурс, парость, которую я не заметил. Он бы выкрутился. Он всегда выкручивался.

Через три часа он вернулся, весь в темных пятнах, пахнущий кровью и антисептиком. Молча сел на табурет, опустил голову на руки.

– Табиб?

– Ничего. Спасли. Кость собрал, сосуды, кажется, ушили. – Он поднял голову. Глаза были пустыми и страшно усталыми. – Просто… ему восемнадцать. Восемнадцать, Акация. А у меня дочке пять. Я представил…

Он не договорил. Встал, подошел к своему вещмешку, достал жестяную коробку. Открыл, вынул новый камень, маленький, светлый. Положил в ладонь, сжал кулак, потом аккуратно поместил его среди других.

– Это и есть самое трудное, – сказал он в тишину блиндажа. – Не оперировать. А потом, вот так, в тишине… позволять себе это представить.

В тот вечер он не шутил. Не щекотал. Просидел молча, пока я, притворяясь спящим, наблюдал за ним сквозь ресницы. Он просто сидел и смотрел на коробку с камнями, как будто черпал в ней силы, чтобы завтра снова сделать то же самое.

Щекотка и другие виды терапии

Моя «терапия» не ограничивалась покоем и холодными компрессами. У Табиба было свое, уникальное понимание реабилитации.

Как только острая боль спала, он заявил:

– Хватит киснуть. Надо мышцы тонизировать, а то атрофируются. Вставай.

– Ты с ума сошел? Ты же сам сказал…

– Я сказал «покой», а не «кома». Вставай на костыли. Пойдем, я тебе покажу кое-что.

Кое-чем оказалась узкая, тайная ниша в конце главного коридора госпиталя, за штабелем ящиков с бинтами. Туда не доходил свет основных ламп, и там, на земляной полке, в консервной банке, рос… комнатный цветок. Хлорофитум. Жалкий, бледный, с двумя тонкими стрелками, но живой.

– Как?..

– Нашла и принесла Анна, – пояснил Табиб. – Из разбитой избы в соседнем селе. Говорит, для «поддержания боевого духа личного состава». А я его тут поливаю. Тайно. Чтобы не сглазили. Мы стояли в полумраке, и я смотрел на это чудо – упрямый росток жизни в царстве смерти, боли и бетона. И на Табиба, который смотрел на него с такой нежностью, какой я не видел даже когда он работал над сложнейшими реплантациями.

– Вот видишь, – сказал он тихо. – И тут жизнь пробивается. Главное – не мешать.

Потом был его главный метод «антистрессовой терапии» – нарушение моего личного пространства. Если я слишком углублялся в свои мысли (а в вынужденном одиночестве это случалось часто), он незаметно подкрадывался и…

– А-а-а! Табиб, я тебя убью! – я дёргался, когда его пальцы находили мой самое щекотливое место – участок под ребрами.

– Ожил! – торжествующе говорил он. – А то снова в памятник превращаешься. Хирург должен быть живым, Акация. Очень живым. Иначе его резкость и чуткость притупляются.

– Твоя «терапия» притупит мне сознание от бешенства!

– Не притупит. Проверено. – И он уходил, оставляя меня злым, румяным и… странным образом, отвлеченным от мрачных дум.

Но была и другая сторона. Когда ночью начинала ныть нога, и я ворочался на скрипучей койке, он, чей блиндаж был через стенку, словно чувствовал это. Слышался скрип его двери, и через минуту он входил ко мне, не спрашивая, с кружкой горячего, сладкого чая и таблеткой анальгина.

– Не спится, старик?

– Нога.

– Знаю. Пей. – И он садился на табурет и рассказывал что-нибудь абсурдное. О своем детстве, о том, как учился вывихи вправлять на баранах, потому что людей поблизости не было. Или читал вслух отрывки из «Старика и море» своим монотонным, убаюкивающим голосом, пока боль не отступала, сдавленная теплом чая, теплом голоса и непоколебимой уверенностью, исходившей от него: все будет хорошо, ты выздоровеешь, мы еще много операций сделаем.

Исповедь под землей

Однажды ночью, когда затишье на поверхности было особенно зловещим, а капли падали в поддон с назойливой регулярностью метронома, он пришел не с чаем, а с той самой жестяной коробкой.

– Не спится, – констатировал я.

– Да. – Он сел, открыл коробку, начал перебирать камни. – Сегодня письмо от Лики пришло. От жены. Я знал, что у него есть семья. Жена-учительница, дочь. Фотографии он никому не показывал, храня их, видимо, в самом глубоком кармане, у сердца.

– Все хорошо?

– Да. Пишет, что Маша, дочь, в садике на концерте выступала. Принцессу какую-то играла. И что очень волновалась. И что… что она поставила для меня стул в первом ряду. Пустой. – Он долго молчал, перекатывая камень между пальцев. – Пустой стул, Акация. Вот что я им оставил. Пустое место за столом. Пустое кресло в концертном зале. Голос его не дрогнул. Но в нем появилась та же глубина, что и в день, когда он показывал мне коробку впервые.

– Я ведь не герой, – вдруг сказал он, глядя не на меня, а в темный угол блиндажа. – Я просто хирург. Очень хороший хирург. И когда это началось, я не думал о долге или о родине. Я подумал: там будут сложнейшие сочетанные травмы. Такого опыта не купишь и не получишь ни в одной клинике мира. Мне было… интересно. Профессионально интересно. А теперь я сижу здесь, под землей, и складываю камушки, как сумасшедший коллекционер, и думаю о пустом стуле в детском концертном зале. И не знаю, что из этого – правда. Кто я: хирург, спасающий жизни, или эгоист, сбежавший от своей семьи на эту… мясорубку, ради профессионального долга?

Я слушал, затаив дыхание. Это была первая и последняя исповедь. Открытая дверь в ту внутреннюю вселенную, которую он так тщательно скрывал за шутками и щекоткой.