Антон Абрамов – Высокий воротник (страница 2)
Энди выскочил на крыльцо так резко, что дверь распахнулась до стены, и холодный воздух, ворвавшись внутрь, тронул огонь в печи, поднял край половичка и едва качнул темно-синий платок на лестнице; мальчик бежал вниз по тропе, спотыкаясь в замерзших колеях, и его дыхание рвалось в горле белыми клочьями, пока забор кузницы, церковная дорога и дымящиеся трубы поселения расплывались перед глазами.
Слезы задержались у кустов ежевики и у ворот, где остались следы сапог в развороченном снегу, зато возле дома миссис Джонс, когда мать, услышав топот, распахнула дверь с полотенцем в руках, из него вырвался звук, от которого женщина побледнела раньше, чем поняла слова.
Вдова Джонс, привыкшая к детским ранам, собачьим укусам, ожогам от печи и простудам, подняла сына за плечи, усадила на лавку, сняла с него шапку, хотя в комнате было холодно, и, пока он глотал воздух с открытым ртом, она читала беду по его лицу, как читают письмо, испорченное дождем: буквы расплылись, однако смысл уже дошел.
Когда первые слова сложились, женщина бросила полотенце на пол, крикнула старшей дочери запрячь мула, потом, передумав, сама схватила шаль и побежала к соседям, потому что в горной округе смерть редко оставалась внутри одного дома дольше нескольких минут; новость, едва родившись, уже получала ноги, голоса, руки, а вместе с ними чужие догадки, которые цеплялись за нее быстрее репейника.
Кузница отозвалась первой, поскольку Траут Шу стоял ближе всех к дороге; услышав крики, он вышел наружу, на ходу надевая шляпу, и в тот миг, когда вдова, запыхавшись, выкрикнула имя его жены, лицо кузнеца разом потеряло жар, а губы раскрылись так широко, что Энди, смотревший из окна материнского дома, увидел черную пустоту рта.
Шу побежал к своему дому с тяжелой стремительностью взрослого мужчины, которому поле, лед и изгородь уступали без спора; за ним, отставая, двигались вдова Джонс, ее дочь, старик Бернс с тростью, две женщины из дома у ручья, и каждый, кто поднимался по тропе, уже нес в себе собственную версию происшедшего, хотя вся эта вереница пока шла к телу вслепую.
Внутри дома огонь в печи разгорелся от сквозняка, котелок начал постукивать о крюк, и воздух наполнился запахом нагретого железа, сырого пола, разбитого яйца и женского мыла, которым стирали белье; когда Шу вошел первым, он опустился на колени рядом с Зоной, поднял ее голову к себе на грудь, и все, кто стоял у двери, увидели только его спину, широкую, с сутулыми от горя плечами.
Он рыдал громко, с хрипом, с повторяющимся словом «жена», которое переходило в стон, и женщины у порога переглянулись, потому что мужское горе, вынесенное наружу без стыда, производило на них двойное действие: оно обезоруживало, но в то же время требовало, чтобы на него смотрели.
— Не трогайте ее, — произнесла вдова Джонс, не зная, к кому обращается, к нему или к остальным, однако Шу уже поднимал тело, прижимая к себе, и его руки, знакомые с тяжестью наковальни, держали мертвую жену с такой напряженной бережностью, что всякий порыв помочь выглядел бы грубостью.
Зона была легче, чем ожидали женщины, или казалась легче в руках мужа, и, когда он перенес ее в переднюю комнату, где стояла кровать под лоскутным покрывалом, старик Бернс снял шляпу, дочь вдовы заплакала, а Энди, решившийся вернуться вместе с матерью и оставшийся на крыльце, смотрел через открытый проем на сапог Шу, выступивший из комнаты и неподвижный у порога.
В доме начали делать то, что делают после смерти, когда душа, по мнению верующих, уже оставила тело, а тело еще требует ведра воды, чистой простыни, закрытых глаз, молитвы и человеческой суеты; женщины доставали платки, кипятили воду, шептались у печи, старик послал за доктором Кнаппом, кто-то вспомнил о матери Зоны, жившей дальше по дороге, и это имя — Мэри Джейн Хистер — легло на кухонный стол тяжелее посуды.
Шу не вышел из передней комнаты, и, когда вдова попыталась войти с тазом, он встретил ее у двери, уже вытерший лицо, но с красными веками и волосами, прилипшими к вискам; он попросил оставить его на минуту с женой, потому что муж имеет на это право, и просьба была такой правильной, что вдова отступила, унося таз, хотя в глубине ее хозяйского рассудка, привыкшего измерять смерть быстрыми нуждами, что-то заскребло тонким сухим звуком.
Пока мужчины спорили, кто поедет за доктором, а женщины решали, можно ли начинать омовение до его приезда, Энди стоял у крыльца и смотрел на корзину, которую кто-то вынес из дома вместе с его треснувшими яйцами; желток уже застыл на тряпице бледной коркой, монеты прилипли к сырому пятну, и мальчик не мог избавиться от мысли, что в доме миссис Шу осталось еще одно круглое место на столе, куда тоже должна была вернуться вещь, снятая слишком рано.
Ветер менялся к полудню, и над дальними лесами потянулись рваные облака, обещавшие снег; на дороге у кузницы останавливались сани, люди спрашивали друг у друга, что случилось, затем понижали голос, хотя мертвая лежала выше по склону и слышать уже не могла, а живые, оставаясь внизу, начинали осторожно перекладывать ее последнее утро из рук в руки.
Говорили, что бедняжка была слаба с осени, что молодые женщины часто скрывают боли, что сердце у нее могло сжаться без предупреждения, что муж нашелся заботливый, что мать ее будет убита горем, что доктор во всем разберется, что такие вещи приходят к человеку без причины, хотя в этих местах, где каждая сорванная подкова, каждый исчезнувший поросенок, каждый ночной крик совы получали объяснение до ужина, смерть молодой женщины без следа казалась слишком большой вещью, чтобы остаться без причины.
В самом доме, за закрытой дверью передней комнаты, Шу сидел возле кровати, держа ладонь на покрывале возле плеча жены, и слушал, как в кухне ходят женщины, как одна из них тихо всхлипывает, как мальчик на крыльце шмыгает носом, как ветер стучит ставней, а где-то глубже, под всеми этими звуками, стоит молчание тела, с которым надо обращаться быстро, пока оно не начало рассказывать за себя.
Когда вдова Джонс снова подошла к двери, он впустил ее, но встал между ней и изголовьем так, что видеть можно было платье, край щеки, волосы, убранные его рукой, и тонкую полоску белого полотна у шеи; вдова хотела попросить его отойти, затем вспомнила, что у женщины есть мать, муж и врач, а она сама всего лишь соседка с нижнего поля, и просьба осталась у нее за зубами, где уже собирались первые слова будущих сомнений.
Весть к Мэри Джейн Хистер понесли двое, потому что один человек с такой новостью мог остановиться в дороге, оробеть у калитки или смягчить фразу до бессмыслицы; старик Бернс ехал впереди на санях, дочь вдовы сидела рядом с ним, сжимая в кулаке угол шали, и оба молчали об имени Зоны, пока полозья скрипели по насту между оголенных полей.
За домом Шу снег начал падать редкими сухими крупинками, которые сперва терялись в бурой траве, затем собирались на ступенях, на перилах и на следах Энди; к вечеру эти следы скроются, и вся тропа от дороги к крыльцу станет белой, чистой, годной для любой версии, какую захотят по ней провести.
Но мальчик, который нашел тело, запомнит, что дверь была не заперта, что огонь держался в печи, что на столе стояли две чашки и белел влажный круг, что рука Зоны касалась пола, словно просила не поднимать ее слишком быстро, и еще он запомнит темно-синий платок у лестницы, потому что детская память, лишенная власти над смыслом, иногда хранит именно те вещи, которые взрослые стараются переставить.
В тот день смерть молодой женщины еще казалась домашней бедой, однако позднее она войдет в окружные разговоры, газеты, суд и придорожные легенды; пока же в доме Шу люди суетились вокруг печи, воды и простыней, не догадываясь, что мать, когда доедет до этого крыльца, начнет смотреть не на лицо дочери, а на закрытое горло, и этот взгляд окажется опаснее крика.
Даже сама Зона, лежавшая в передней комнате под лоскутным покрывалом, уже не могла поправить то, что живые начнут говорить о ней, хотя в сундуке, среди белья, высушенных трав, старых писем и тонкой тетради с рецептами, оставался другой голос, записанный рукой женщины, которая приучила себя прятать правду там, где мужчины искали только хозяйственные советы.
Из тетради Зоны. Как сохранить молоко до утра
Чтобы молоко пережило ночь и не взяло в себя запах дыма, его надо перелить в чистый кувшин, поставить в самую холодную комнату, прикрыть тонкой тканью и не беспокоить до рассвета, потому что всякая теплая рука, всякое любопытное движение, всякое дыхание над горлышком портит его быстрее, чем летняя гроза.
Я записываю это для дома, если кто-нибудь откроет страницу и спросит, зачем женщине столько слов о молоке; пускай думает, что речь идет о кувшине, ткани и прохладной комнате, поскольку хозяйственная правда никого не смущает, пока в ней нет крови, имени и маленького рта, который ищет грудь во сне.
В ту ночь, когда он родился, окно покрылось льдом изнутри, и миссис Харпер велела мне смотреть на лампу, а не на потолок, потому что потолок старый, с темными пятнами, и женщина в боли легко принимает пятна за знаки, хотя знаки, если Господь посылает их, наверно, входят в комнату тише и стоят дальше от постели.