Антон Абрамов – Прорва (страница 1)
Прорва
Пролог
Девочка дышит так, будто у неё в груди сухая трава и по этой траве кто-то ходит.
Всю ночь отец держит её на груди, под шкурами, кожа к коже, и слушает этот шорох. Иногда шорох стихает, и тогда отец сам перестаёт дышать и ждёт. Шорох начинается снова. Отец выдыхает ей в макушку, в волосы, которые ещё пахнут дымом стоянки. Там остался сын брата, её ровесник. Всю зиму они спали под одной шкурой, толкались ногами и смеялись в темноте, пока взрослые на них не шикали. Отец опять смотрит на реку.
Они сидят на высоком берегу с тех пор, как стемнело. Ночью у воды кашляли львы, и брат до света не выпускал копья. Теперь копьё лежит у него на коленях, и брат давно ничего не говорит. Внизу река ломает свой лёд. По чёрной воде идут белые плиты, налезают друг на друга, встают на ребро, и звук от них такой, будто кто-то большой медленно жуёт кости.
Этот берег река подмывает каждую весну. Старая говорила, что именно здесь, где река поворачивает под обрывом, по весне выходит тот, кто ходит внизу. Ходит он под степью, как рыба ходит подо льдом, и там, где он прошёл, остаётся дорога. Внутри у него тепло, как в утробе. Кого он возьмёт в себя, того унесёт вниз, к тем, кто лечит. Выходит он до света и до света уходит, потому что свет его убивает.
Отец не знает никого, кто вернулся бы оттуда здоровым. Но старая говорила об этом, растирая девочке грудь жиром, и говорила просто, как говорят, где брод и где рыба. Когда девочка перестала есть, отец ей поверил.
Небо над степью светлеет с края. Первой становится видна трава. Прошлогодняя, бледная, она стоит по пояс, как простояла всю зиму, твёрдая от инея, и в ней шуршит ветер, которого не чувствует лицо. У корней она уже зелёная. Отец знает это, не глядя: они шли через эту траву два дня, и зелень липла к ногам.
Потом становятся видны звери. Далеко за рекой, на холме, стоят бурые, большие, и над каждым поднимается пар. Головы у них опущены, и бивни белеют в сумерках, как рёбра на старой стоянке. Ближе к воде пасутся лошади, мелкие, светлые, с тёмной полосой по хребту. Где-то кричат журавли. Над самой степью длинной нитью тянутся гуси, и лёд на реке грохочет им навстречу.
Весной степь пахнет полынью и мокрой землёй, и жаворонки начинают петь раньше, чем покажется солнце. Эту пору отец любит больше всех.
— Смотри, — говорит он в шкуры. — Гуси.
Девочка не открывает глаз. Шорох в груди не прекращается.
Первым это видит брат. Он встаёт, и копьё скатывается с его колен в траву.
Под обрывом поднимается лёд. Поднимается весь сразу, широко, от берега до середины реки, как поднимается шкура, когда под ней ворочается спящий. Лёд лопается и плитами съезжает в воду, а из-под него встаёт спина, мокрая, в длинной рыжей шерсти. С неё ручьями бежит вода. Спина поднимается, пока не становится выше обрыва, и край берега у них под ногами оседает и ползёт вниз вместе с ней. Отец отступает, прижимая к себе девочку. Земля сыплется долго. На холме за рекой бурые поднимают головы и смотрят сюда.
Голова лежит в воде у самого берега, прямо под ними. Отец видит её, когда зверь выдыхает: из воды встаёт пар, густой и тёплый, и лёд вокруг тает и темнеет. Пасть открыта. Она больше входа в любое жилище, где бывал отец. По сторонам от неё уходят в воду бивни, каждый толще, чем отец в обхвате, а над ними лежит закрытое веко, длинное, как полог. Тепло из пасти поднимается до самого обрыва, и отец чувствует его лицом.
Зверь больше холма, на котором стоят бурые, и он живой. Старая не обманула.
За рекой, над тем холмом, показывается край солнца.
Свет бежит к ним по степи, зажигая иней, и, перескочив реку по льдинам, ложится зверю на голову, прямо в открытую пасть. Зверь вздрагивает весь, от головы до спины, и с обрыва опять сыплется земля. Пар из пасти выходит ещё раз, коротко, и больше не выходит.
— Всё, — говорит брат. — Не успел уйти.
Отец смотрит вниз. Веко над бивнями не поднимается. Но тепло из пасти идёт, как шло, оно не ушло вместе с паром, отец чувствует его щекой. Старая говорила: где он прошёл, там остаётся дорога. Про мёртвого она ничего не говорила.
Девочка у него на груди дышит. Шорох стал тише, и отец не знает, хорошо это или плохо.
— Внутри тепло, — говорит он.
— Он мёртвый, — говорит брат и хватает его за шкуры на плече.
Отец высвобождается, не оборачиваясь.
— Жди здесь.
Он спускается по осевшему берегу боком, одной рукой цепляясь за мёрзлые комья, другой прижимая девочку. Вода в реке по колено, потом по бедро, такая холодная, что поначалу кажется горячей. Льдина толкает его в бок, он отводит её локтем. Из воды он оглядывается. Брат стоит на краю обрыва, над головой зверя, и смотрит на него сверху.
Нижний край пасти лежит у самой воды, мягкий и скользкий. Отец забирается через него на коленях, не выпуская девочку.
Внутри тепло, как в утробе. Пахнет летом, травой, которой в степи ещё нет. Пол поддаётся под ногой. Солнце у отца за спиной, свет входит в пасть вместе с ним и ложится на мокрое, розовое, а тень отца уходит вперёд, длинная, в глубину. Он идёт за своей тенью, пригнувшись.
— Сейчас, — говорит он девочке. — Сейчас согреешься.
Там, где пасть сужается, в стене дыра. Круглая, шириной в его плечи, и край у неё гладкий и влажный, как губа. Из дыры тянет ровный тёплый ветер. Отец подставляет ему лицо и понимает: вот она, дорога.
Он лезет в дыру на локтях, прижав девочку к груди, и тёплый край обхватывает ему плечи и отпускает.
За дырой маленькое место, круглое, как внутри жилища, только стены мягкие и тёплые. Встать здесь нельзя, можно сидеть. Отец кладёт девочку на расстеленную шкуру и накрывает другой.
Свет идёт сквозь дыру у него из-за спины, задевает её край и падает девочке на лицо. Отец загораживает ей лицо ладонью. Потом вспоминает, что говорила старая: свет убивает того, кто ходит внизу. Они сидят у него внутри, и этот свет отцу не нравится.
Он стаскивает с себя верхнюю шкуру, здесь она всё равно не нужна, и вешает её на дыру, вдавив край в мягкую складку стены. Шкура держится. До низа дыры она не достаёт, и из-под неё на пол ложится узкая полоса света. Девочки полоса не касается. Отцу этого довольно.
Он садится рядом с дочерью, с краю, у самой дыры. Её щека ложится ему в ладонь сама, как ложилась всегда. В щели под шкурой видно мокрое, розовое, а дальше, у самой воды, чьи-то ноги, облепленные илом. Брат всё-таки спустился. Отец рад, что он рядом.
Он поёт ей то, что пел всегда, когда она не могла уснуть. Эту песню он сложил сам, когда она была совсем маленькой, и слов в ней немного, потому что она засыпала раньше, чем он успевал придумать новые.
Ему и правда тепло. Из-под шкуры тянет ровным тёплым ветром, и ветер гладит ему шею.
Полоса на полу становится тоньше. Отец наклоняется к щели. Край дыры толстеет, медленно, как толстеет лёд у берега в первые морозы, и дыра щурится на свет, как щурится человек, который вышел из темноты на солнце. От брата в щели остались одни ступни. Ветер в дыре начинает свистеть, тонко, как свистит полая кость, если в неё подуть.
Отец не боится. Он понимает, что это значит: зверь пошёл. Мёртвый или нет, он уносит их вниз по своей дороге. Свет уходит, потому что они опускаются, и брат остаётся наверху. Ветер свистит оттого, что их несут. Старая не обманула и в этом.
Становится темно. Полоса на полу теперь тонкая, как жила, которой шьют, и в ней только блеск воды. Отец ещё различает лицо дочери и мокрые от пота волосы на лбу. Он видел бы её и без света.
Свист поднимается выше.
Он подтыкает шкуру ей под бок, и девочка выдыхает. Долго, до самого конца, как выдыхают, когда наконец засыпают. Шорох уходит из груди весь. Она тяжелеет у него в ладони, как тяжелеют уснувшие дети.
Уснула. Отец улыбается в темноте. Песню нельзя обрывать, пока сон не окреп: мать никогда не обрывала. Он поёт тише.
Глаза у неё приоткрыты, как бывает у детей во сне, и в щёлках влажно блестит. Отец проводит по векам пальцем, легко, как снимают с ресниц снежинку, и веки опускаются.
Снаружи кричит брат. Слов за свистом не разобрать. Свист стоит теперь на одной ноте, такой тонкой, какой отец не слышал ни от кости, ни от ветра.
Глава 1
— Кэпсээ, — сказала я утопленнику и включила диктофон.
Так у нас здороваются, и так встречала гостей моя бабушка: человек входил с мороза, садился поближе к печке, и первое, что он слышал, было «кэпсээ», рассказывай. Живой на это отвечает «туох да суох»: ничего, мол, нового, сам рассказывай. Мёртвые отвечают иначе, зато рассказывают всё, что с ними было, и ничего не приукрашивают. Русским я говорю по-русски: «ну, рассказывай». Санитар Валера работает со мной двенадцать лет и давно не удивляется. Однажды я забыла поздороваться, и он укорил: «Николаевна, ты чего его обижаешь».
Утопленника привезли в седьмом часу, и к десяти вечера в секционной нас осталось трое: я, Валера и он. За стеной гудел холодильный агрегат. Когда он отключается, секционная будто становится больше, но сегодня он не отключался. В раковине капала вода из крана, который Валера обещает починить с весны.