Антон Абрамов – Прорва (страница 3)
Скважина шла сквозь мёрзлое, стенки были в инее, а внизу, выходит, держалось тепло. Погреб или старая выработка под мёрзлым грунтом: у нас такое бывает, и дверь с инвентарной табличкой туда подходила.
Под дверью горел живой огонь, спичка или свеча, жёлтый и дрожащий, совсем не похожий на белый свет камеры. Он не догорел. Догорающий огонь слабеет и мигает, а этот пропал разом. Его погасили.
А пел магнитофон: живой голос так не шипит. Старик никому не отвечал. На плёнке между двумя его фразами была пауза, и в эту паузу у скважины кто-то успел спросить «почему». Я понимала, как это прозвучало для тех, кто стоял над дырой, и почему они выдернули камеру. Но за дверью сидел кто-то другой. Он слушал старую плёнку в темноте, а когда с этой стороны пришёл свет камеры, погасил спичку и затих.
Я перезвонила Никифорову в два двадцать.
— Ну? — Голос у Никифорова был не сонный.
— Это не старьё.
Он помолчал.
— Я так и думал.
— Где это?
— В Прорве.
Про Прорву в Якутии знают все. Это провал в Верхоянье, огромная яма в мерзлоте, которая каждое лето растёт: берег оттаивает и сползает вниз вместе с лесом. В газетах её называют воротами в преисподнюю, местные зовут Прорвой, а палеонтологи каждое лето достают из её стен кости, бивни, а иногда и целых зверей. Сама я там ни разу не была.
— Что там может быть с дверью? — спросила я. — Зимовье, которое съехало в яму вместе с берегом?
— Не зимовье. Палеонтологи бурили мамонта в стене провала, — объяснил Никифоров. — Днём бур провалился в пустоту внутри туши, в пятнадцать тридцать шесть, у девочки всё записано по минутам. Камеру опустили минут через пять.
Я посмотрела на то, что написала на квитанции: «Смерть недавняя. Место тёплое». Внутри зверя, пролежавшего в мерзлоте десятки тысяч лет, не могло быть ни того ни другого, а я видела это своими глазами на экране телефона.
— Кто снимал? — спросила я.
— Та же девочка, Кычкина. Потом скважину заткнули и вызвали районных. Сидят в палатке, к дыре никто не подходит. Районные приехали, посмотрели на пробку и тоже не подходят.
— Там кто-то живой. За дверью.
— Свет видела?
— Видела, как его погасили.
Никифоров опять помолчал. Было слышно, как он чиркнул зажигалкой.
— Борт в семь с Магана, — решил он. — Северная авиакомпания даёт. Я лечу. Ты летишь?
— В субботу в десять мне надо быть в Якутске.
— Будешь. Там работы на день. Достанем, привезём, вскроешь у себя.
Я пообещала быть на Магане в шесть.
Спать я не легла. Собрала сумку, которая у меня всегда собрана наполовину, и сверху положила термометр и диктофон. Сварила кофе и выпила половину. В половине шестого я сняла с холодильника листок Айсена, подумала и повесила обратно. Под его «ТЫ ОБЕЩАЛА» я написала печатными буквами, как он, чтобы прочитал наверняка:
ПРИДУ.
Уже в прихожей, в куртке, я ещё раз открыла видео, выключила звук и остановила кадр над запястьем. Двадцать один двадцать три, четырнадцатое. Я пустила запись, и стрелка пошла.
Утопленник лежал сейчас в холодильнике бюро, и его часы стояли на девятнадцати сорока, как им и положено. Часы на руке у мёртвого из Прорвы шли.
Глава 2
Вертолёт стоял на Магане с открытой дверью, и на хвостовой балке у него была нарисована белая полярная сова. Эту сову знает весь север: она возит вахтовиков на прииски и начальство туда, куда начальство не хочет ехать по зимнику. Никифоров курил у колеса, втянув голову в плечи.
— Поспала? — спросил он.
— Нет.
— Я тоже.
Взлетели в семь, вместе с солнцем. Под нами ушла Лена, широкая, в протоках и островах, потом пошла тайга, жёлтая от лиственниц, с озёрами, уже схваченными по краям льдом. Никифоров уснул сидя, как спят люди, которые много летают: сразу, с открытым ртом и не выпуская из рук папку. Я смотрела видео.
При дневном свете я разглядела то, чего не заметила ночью. Отпечатки ладоней на двери стояли высоко, на уровне лица, пальцами вверх, и потёки шли от них вниз, длинные и ровные. Такие следы остаются, когда человек стоит вплотную к двери и давит на неё всем весом, а потом сползает. Он ломился внутрь, и ему не открыли. Остальное с экрана не прочитать, и я выключила телефон.
Сели на дозаправку в посёлке, названия которого я не расслышала. К вертолёту вышли две собаки, а из людей не вышел никто. Там была связь, и пришло сообщение от Айсена, отправленное в семь сорок: «ок». Он прочитал записку. У шестнадцатилетних «ок» может значить что угодно, но я решила, что оно значит «ок».
После дозаправки начались горы. Верхоянский хребет лежал под нами в снегу, уже настоящем, а за хребтом тайга стала ниже и реже, лиственницы стояли поодиночке, как люди на остановке, которые не разговаривают друг с другом. Никифоров проснулся, закурить ему не дали, и он стал рассказывать.
— Пропавших в районе нет. Я проверил за двадцать лет. По бумагам в Прорве никогда ничего не стояло, ни складов, ни зимовий. Ничего с дверями.
— А номер с таблички?
— Отправил в архив. Раньше понедельника не жди.
Прорву я увидела раньше, чем её показал пилот. Тайга шла ровная, жёлтая и обрывалась краем, будто её отрезали. Сверху Прорва была похожа на рану с отвёрнутыми краями, и я разозлилась на себя за это сравнение, потому что у меня всё похоже на рану. Почти километр в поперечнике. С одной стороны серая чаша полого спускалась ко дну, с другой стояла крутая стена высотой с двадцатиэтажный дом. По её краю лес держался вкривь: лиственницы клонились в разные стороны, некоторые уже висели корнями в воздухе. Такой лес здесь называют пьяным. Дно было в ручьях и буграх, конических, как муравейники, только в человеческий рост, а за провалом петляла река, серая, с белыми забережами.
Даже в полдень солнце здесь стояло низко. Там, где оно попадало на стену, лёд блестел, а теневая сторона оставалась синей. Вертолёт накренился, и на освещённой стене, поперёк серых слоёв, я увидела тёмную дугу, темнее земли и льда вокруг и слишком большую. Никифоров наклонился и прокричал мне в самое ухо:
— Вот оно.
На краю стояли палатки и буровая на санях. Внизу, под самой стеной, горело оранжевое пятно брезента.
Сели на поляне в сотне метров от края. Между палатками и обрывом оставили широкую полосу, по которой ходили только вдоль натянутой ленты, а у самого края стояли вешки с красными флажками. На одной висела кружка: кто-то приспособил вешку под крючок. Лопасти ещё крутились, когда к нам, пригибаясь, подбежал человек в оранжевой куртке, широкий, коротко стриженный, с рацией на груди. Он пожал руку Никифорову, потом мне.
— Дергачёв, Роман, — представился он. — Горноспасатель. Отвечаю здесь за то, чтобы все вернулись.
За ним стояла девушка в пуховике не по росту, с красными от бессонницы глазами. Она поздоровалась, и я узнала голос с видео, тот, что спросил «бу туох?». Туйаара Кычкина, палеонтолог. Скважина и камера были её. Руки она держала в карманах, и по тому, как натянулись карманы, было видно, что там кулаки.
У костра сидел человек лет шестидесяти в выцветшей энцефалитке и чистил рыбу. Это был Прокопий из посёлка: он возит экспедицию на лодке и смотрит за генератором. На вертолёт он даже не поднял глаз. Двое районных полицейских курили у палатки и делали вид, что им всё это неинтересно.
— Ночью что-нибудь было слышно? — спросила я.
— Пело, — ответила Туйаара. — Через пробку было слышно. Каждые несколько минут одно и то же: до того места, потом «дальше не поют», потом опять сначала. Никто не спал.
Шов спального мешка, отпечатавшийся у неё на щеке, говорил, что под утро она всё-таки уснула, одетая и ненадолго. Спорить я не стала.
— А с утра?
— Под утро щёлкнуло, и стало тихо. — Она помолчала. — Как будто выключили.
— Плёнка могла кончиться.
— Могла, — согласилась она и впервые чуть улыбнулась, одним углом рта. — Наверное.
— За дверью кто-то живой. Свет там погасили вчера, а плёнку сегодня.
Роман кивнул так, будто я назвала ему цифру на приборе.
— Значит, вынем. Мы никого не оставляем.
Прокопий принёс нам чай в железных кружках, из термоса, слишком горячий. Он посмотрел на Прорву поверх своей кружки.
— Там чего только не находили, — заметил он.
— Человека в мамонте не находили, — возразила Туйаара.
— Мамонт ещё не доказан. — Прокопий отпил. — Здесь всё на что-нибудь похоже, пока не подойдёшь.
Я спросила, что он сам слышал ночью.
— Плёнка пела, это я понимаю, — ответил он без всякой насмешки, устало: эту историю ему, видно, рассказывали уже не раз. — А голосов здесь нет. Ветер голоса делает, лёд трещит. Если ночью одному сидеть, можно и родственников услышать.