реклама
Бургер менюБургер меню

Анри Волохонский – Том 2. Проза (страница 27)

18

Единственный, кто мог бы спасти нас от забвения, — это Ян Янович. Благодарение Ян Янычу — ни одно наше слово не пропадало на ветер. А кто охранял нас от жестоких соседей? От пристававшей к нашему берегу едва не потерявшей способности ползать похожей на стадо одиноких лебедей, как белый символ разлуки, от пьянства палубной братии, неспособной ни на йоту оценить изысканности того единственного ископаемого яйца, от которого отгонял их укоризненной бранью какой-нибудь защитник природы по личному поручению Ян Яновича? Вот он — кто нас консервирует, кто нам гарантирует не только невидимую простым глазом жизнь, но и на весь мир знаменитость.

В ноги бы нам пасть Ян Янычу за такую благотворительность!

А Ян Янович допивал третий графин. Как пленный конь Саладина, объевшийся пряностей против единичного яйца своей постоянной клиентуры, особенно в такой жаркий день, какой выпал тогда на долю закованных в броню воинов армии сверкающего Лузиньяна, что так и не достигли сладких вод моря Киннерет и рассыпались жемчугом, павшие в панцырях, покатились по камням невдали от Магдалы, посмертным ожерельем здешней Марии.

— Да, — заговорило во мне Яном Янычем, — вы можете идти.

Я машинально выпрямился, переставил ноги к двери с табличкой, толкнул ее, она сделала четверть круга, еще немного развернулась, стала вровень со стеною, изнутри вновь раздался дадаистский возглас «Да-да», я толкнул дверь еще раз и оказался в кабинете.

Ничего не изменилось там с тех пор, как я покинул помещение. Все тот же мнимый сейф на месте несуществующего окна, проволочная корзина с бельем между деревянных ножек под столешницей, раскрашенная в цвета, дополнительные к оригиналу репродукции с картины Гойи «Сатурн, пожирающий свое дитя» на стене напротив. Хозяин кабинета — такой же одинокий и несчастный, как все, — сидел в углу, едва не сливаясь с серебристым покрытием стен, и одна была здесь примечательная черта, что весь закуток давал крен от Яна к двери, как каюта при хорошей волне, градусов на пятнадцать — постоянный крен, и мне надо было цепляться обеими руками за края стола, когда хотел бы я поговорить откровеннее, тогда как Ян примотал сам себя к батарейной трубе мокрыми полотенцами, чтобы не лечь грудью на недописанный перед ним печальный исторический симптом.

— Идите, идите, — повторил Ян Янович.

Я бросился назад к двери. Она подалась и сразу сделала разворот в полукруг.

— До-до, — послышался знакомый голос из-за двери. Я пополз на четвереньках по кренящемуся от стола к порогу полу в направлении к ногам жалкого обитателя сейфа с извилинами.

— Вы свободны.

Дверь сделала полный оборот. Пол сильно качнуло.

— Ду-ду, — донеслось из угла.

Я ринулся к выходу. Дверь повернулась еще и еще и поворачивалась все быстрее, и вращение ее с каждым разом усиливалось благодаря сменяющемуся от качки направлению пола подземного ковчега. Я уже не делал попыток подойти или подкарабкаться к столу и выяснить, где можно взять бумагу на выход. Я только что было сил держался за обе дверные ручки, прилип к двери всем существом и ловил своими глазами сразу триста шестьдесят пар малопеременчивых взоров окружившего меня цензора второго ранга Яна Яновича Осинова. А тот, что твой Аргус, лишь неопределенно моргал в такт карусели да бормотал под нос разное: «Бу-бу, до-до, пу-и, у-ну, да-да, вод-ду, ду-ду», пока набор этих постепенно лишавшихся смысла созвучий не слился с белым визгом оси, на которой ураганом вращалась дверь к его кабинету — будь она проклята!

Тут начал я понимать, куда девается энергия великих рек Сибири и почему цензура в одном помещении с метро, а глаза Яна Яновича объединились в непрерывную полосу — черную и четкую проволоку, где был зрачок, — немного расплывчатую и мутную повыше и ниже срединной черты. Серые, серебристые и прозрачные предметы слились с отделкой стен, что производило впечатление бесконечного бега прочь от центра, которым наконец-то теперь был вынужден служить я сам. Теперь можно было думать с равным успехом, что пределы вселенной находятся или неопределенно далеко, или под самым моим носом. Положение, в которое я так глупо попал, давало мне, правда, бесценную возможность попытаться решить основной вопрос бытия, — но как именно воспользоваться этой возможностью, что с ней делать вот сию минуту — я чего-то не соображал. Все варианты страдали обманчивой недостаточностью, неисполнимостью, нерешительностью, неразрешенностью и безусловной запрещенностью.

А в карусели моей головы, как поочередные куклы, всплывали образы мыслей о воспоминаниях продолговатых рассуждений, топавших в одном ритме с толпой вслед пустому гробу Романа Владимировича Рыжова, и исчезали, всплывая и вновь возникая, то как безглазое нехарактерное лицо одного из свиты Сивого, то фуражкой майора с целокупным гербом в рогообразных хлебах, перехваченных пламенеющими диадимами с именами народов, то как звук Аполлонова стишка или девственная сентенция Артемия. Серый воздух сплющился до шероховатой фактуры газетной бумаги, и куклы лиц и сменяющихся речей прочерчивались на этом нечистом фоне, съеживались вплоть до того, что становились символами, пустыми значками, наподобие римских орлов или чаек, как их рисуют дети над морем, просто буквами, сочетавшимися в полубессмысленные группы, которые нужно было назвать словами и расположить поочередно в уме в ритме шествия толпы, чтобы самим расположением вновь вернуть воспоминанию образ этого неприкаянного шествия, и пария мысли, ее брезгливо-неприкасаемый образ, едва возникнув, сам уплотнялся до формы куклы, начерченной на газетной бумаге видимости фразы процессии, а фразы, в свою очередь, не могли избежать судеб предшествующих слов и возвращались в рассудок независимыми марионетками хоровода периодов и абзацев, пока не складывались, наконец, в самую большую газетную куклу нижеследующего научно-популярного сообщения.

Существуют заболевания, когда больной не выносит вкуса соли. Это не значит, что его организм перестает нуждаться в соли, — напротив, установлено, что потребности тканей в ионах натрия и хлора при таком заболевании значительно возрастают. Но вкус соли вызывает у больного отвращение, он начинает бессознательно избегать соленой пищи, так что болезнь быстро прогрессирует, чем дальше — тем хуже.

Ученые нашли способ бороться с заболеванием. Вместо обычной соли пациенту дают смесь нескольких веществ, содержащих те же компоненты, что и наша поваренная соль, но не вместе, а по отдельности. Смесь совершенно безвкусна, а ткани больного получают нужные им ионы в достаточном количестве. Врачи советуют употреблять этот состав даже здоровым людям в целях профилактики.

А бабочка текста, сама пережив в обратной метаморфозе стадию ослино-карусельного окукливания, вставала в нужный ей порядковый номер и, протягивая одну лапку соседней картонной горгоне, ждала, пока за другую схватит ее вырезанный из фольги, пойманной в сетку фантазии, какой-нибудь полноумственный сильфид, с тем чтобы вместе с ними образовать дышащий холодным паром образ титанического романа, вертящийся ныне в ян-янычевой преисподней моего приникшего к дверям черепа, запертый в нем на ключ, заключенный в нем, согласно справедливым законам государственной целесообразности.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. МАЛЫЕ ОБОРОТЫ

Слава отважному летчику Галецкому

Сумевшему вылететь

В точно назначенный срок

Говоря о дверной ручке, отпустить было равносильно самоубийству. Скорость была достаточной, чтобы врезаться в серебристый туман стены, распластаться по ней, распылиться, как новый слой бумаги обоев, приложиться к судьбам родной коллегии. Все во мне восставало против подобного заурядного своеволия. Однако и продолжать висеть казалось страшновато. Ничего, кроме вращения, ведь не происходило, даже вообще ничего не происходило, верно, и вращения уже могло не быть — поскольку картина кругом не сменялась, но оставалась одна и та же — откуда мне было знать, вращаюсь ли я на деле или это иллюзия чувств? И потому время тоже утратило различимость, а попытка прибегнуть к карманным часам кончилась плачевно: вследствие непонятных резонансов с осью двери часовая стрелка пошла против направления минутной, уставив кривое острие немного вбок от периферии. Что было мне делать? Я все висел, но вневременной и внеместный путь моего висения наполнял сердце страхом. Что как это она и есть — фальшивая вечность, безрадостный парадиз пустоты, серая преисподняя муть, перед которой бессильно даже чаепитие, — та, что ждет, говорят, самоубийц, — чего я как раз хотел избежать тем, что отказывался отпустить дверь, но тем не менее уходил в эту необходимую возможность тем глубже, чем упрямее от нее воздерживался. Я заметно терял в весе.

А дверная ось постепенно сообщила своему визгу некоторую ритмичность с правильными повышениями и чередующимися понижениями звука, похожими на миксолидийский лад. Впоследствии, в более спокойных обстоятельствах перечитывая Платона, я узнал в тимеевой гармонии все те музыкальные интервалы, которые выводила дверь кабинета. Всего проще описать строение струн этой своеобразной тридцатичетырехголосой арфы можно было бы так.

Вся государственная материя, бывшая у Ян Яныча под рукой, была им сперва растерта в однороднейший состав. Затем она была им смята, смешана, смочена, подсушена, раскатана и разрублена ровно на сто сорок три тысячи восемьсот одиннадцать частей, в свою очередь вытянутых в длинные пряди и свитых наподобие струн. Струн было три серии — по одиннадцать в каждой, и на первую серию он отвел девять тысяч девятьсот девяносто девять частей, на вторую — втрое больше и на третью — опять-таки втрое больше, чем на вторую. Последняя, отдельная тридцать четвертая струна была в двадцать семь раз длиннее первой, первая же была длиной в пятьсот двенадцать единиц. Вторая струна была длинней первой на одну восьмую, третья отличалась от второй на ту же часть, равно как и четвертая от третьей, что составляло каждый раз отличие в один музыкальный тон. Пятая струна была длиннее предыдущей на 13/243, то есть на полутон, шестая и седьмая отличались от предшествующих — на тон, восьмая — на полутон, а девятая, десятая и одиннадцатая снова, поочередно, на тон. На всю эту первую серию пошло, как ранее сказано, в общей сложности девять тысяч девятьсот девяносто девять изначальных частей. Первая струна следующей серии отличалась от одиннадцатой струны серии предыдущей на полутон, будучи втрое длиннее первой струны первой серии, а все прочие тона шли в той же последовательности, равно как и одиннадцать тонов последнего большого интервала. Тридцать четвертый звук стоял особо и замыкал гармонию уместным полутоном. При этом от государственного теста ничего не осталось: оно было истрачено полностью.