Анри Волохонский – Том 2. Проза (страница 10)
Потому что их посадили,
Другие сидят лишь по внешности,
Будучи сами в мечтах о блестящей карьере.
— Не стать ли и нам министрами?
— Но какой из меня министр?
И плохонького не выйдет,
Даже если насильно посадят.
И из Артемия тоже ничего не получится —
Вон как раскачивается.
А какая ответственность!
Наверное, только преувеличенное чувство ответственности мешает мне стать министром.
Вот если бы я был этого чувства лишен — тогда другое дело.
Тогда я мог бы стать не одним министром,
А сразу двумя,
С четырьмя портфелями каждый —
Целое министерство!
Больной человек в Европе и Проливы будут наши.
Только Константинополь прошу не трогать.
А четвертому — не бывать!
В тюрьме же люди теряют чувство ответственности, и из них выходят отличные министры.
Подавляющее большинство министров вышло из тюрем.
Иосиф Прекрасный тоже там приобрел жизненный опыт, которого ему на воле недоставало.
Познакомился с нуждами египетского народа,
Встретился с интересными людьми —
С виночерпием, с царским хлебодаром, которого потом повесили за то, что птицы у него с головы хлеб клевали.
Он многое обдумал, понял, взвесил.
И всех нас должны были бы сделать такими Иосифами.
Это и есть социальная революция:
Тощие коровы съели толстых коров —
И все осталось как было,
Как ни в чем не бывало.
Надо же так неправильно разгадать в свою пользу прозрачный, как воздух, сон!
А Прометей пусть себе висит, сколько хочет.
Но с орлом-то он, верно, не в шашки играл.
А может, это был вовсе и не орел?
Кто же тогда, если не орел?
Тем более — Прометея очень любили, кому положено.
Ну — закурил, где не положено, но вешать — за что? Но сажать — за что? Жалко…
— Кого тебе жалко?
— Мне жалко орла. Потому что мы его отменили. Не ложился в схему. Лучше бы мы его тоже посадили. Посидел бы, набрался бы жизненного опыта, конкретно познакомился бы с простыми египетскими потребностями, с виночерпием тоже, взвесил бы насчет коров с царственным директором столовой, пошел бы все выше, все выше и выше стремить полет наших птиц, как у моего дорогого друга Артемия Бенедиктовича Ведекина — Будыкина — Видокина в заугольный киндергартен рефлексирующего подсознания.
Манеры бы у него хорошие появились; к примеру, питался бы одними фениксами, вещими птицами средневековья, или по-нынешенему — попугаями собственных инкарнаций, попросту — седыми попугаями, а клювы бы вешал на веревочку и бусы на шею надевал выходить на приемы. Вот, говорили бы, — что за министр у нас! Орел! Горный!
А то — это что? Это разве люди? Это разве лица? Упыри несуществующие, а не лица. А так — был бы у нас орел. Или зяблик. Тоже — малая птичка, а полезная. Это она ведь царскому хлебодару зернышки на голове клевала — верно, думала, ну — там, под ребрами. Ошиблась, маленькая. Ишь, прощелыга!
Я совершенно не убежден, что добрая доля пробормотанного и отчасти пропетого моими друзьями не есть мое собственное бормотание, но услышанное мною как бы от их лица. Даже если это и так — не столь важно. В следующий раз все может выйти противоположным образом. Но своя небольшая идея у меня все же была. Меня изводил в связи с этим трагический персонаж мосье Трике из оперы «Евгений Онегин». Мне, наверное, хотелось что-то кому-то доказать, убедить, предостеречь, — но тут возникал французик из Бордо, аристократическое происхождение которого обеспечило ему после бегства на ловлю счастья и чинов из терроризируемой Франции высокое социальное положение гувернера с правами друга семьи в московском интеллигентном доме, и едва он там, натягивая грудь, разевал рот, чтобы — доказать, убедить, предостеречь — как врывался путешествующий «только что оттуда» Чацкий и выписывал ему билет — танцмейстер! можно ли-с? — в сельскую местность, где он вместо бель-Нина́ поставил бель-Татияна́ и на обломках самовластья напишут наши имена.
Невозможно было сказать эти самые имена. Не попросить ли теперь их нынешних ко всенародному покаянию?
Но не этим пером будь писанная картина шестисот шестидесяти с чем-то водянистых харь, биющих себя в перси согласно особенному постановлению, вызвала в моем душевно телесном составе такое кружение, тошноту и муть, что сила духа не в состоянии была более его поддерживать, и оно рухнуло куда-то, провалилось и совсем исчезло.
Эвое! Иакх!
Слава прозрачному Дионису Пролетарскому!
Хвала Мутному Бахусу Сельскому!
Привет белому Бромию Беспартийному!
Горячий привет благоуханному желтому Нисийскому Богу Генеральскому и Адмиральскому!
Навеки славься знаменитый розовый Либер Запада и Востока!
Да здравствует ежегодный международный пузыристый Вакх Всенародный!
Пусть живет и крепнет нерушимый и пенный Союз Похмелья и Бормотухи!
Утро застало нас у пивного ларька. Процессия являла жалкое зрелище. Только майоры прилично топали, однако тоже неискренне. Сивый мелькал кругом как в стекле. Все временно распадалось, и представился хороший случай где-нибудь отсидеться. Стоило бы затеять разговор, но кости головы трещали так, что не пошевельнуть. Перед глазами висела подлинная надпись: «Красноярский Пивзавод Красноярского Завода Безалкогольных Напитков». Надпись была на высокой плоской пустой арке над ларьком, а дальше шел прозрачный забор. Я вспомнил рассказ про одну старуху-переводчицу, которую посадили на восемнадцать лет, обвинив в шпионаже в пользу, кажется, Земли Королевы Мод. Отсидевши свое, она уже глухая вернулась на наши берега. Дряхлые подруги водили ее гулять через Дворцовый мост.
— Это что за река? — говорила она, видя воду. — Енисей?
— Нет, это Нева… — отвечали подруги. И тут она снова спрашивала резко и требовательно:
— Нева? Что вдруг?
«Что вдруг?» — подумал я.
Видение арки торжественно исчезло. Вместо нее продефилировали пятьдесят женщин в масках с гитарами в ружье. Гитары были полны слез, и Данаиды несли их поближе к переду. За ними торопливо летел транспарант со слезами на глазах.