реклама
Бургер менюБургер меню

Анри Волохонский – Том 2. Проза (страница 12)

18

— Теперь придаю обоим тезисам подвижный смысл. Чем больше в государстве произрастает порядок, тем лучше в нем становится словесность, а ее улучшение, в свою очередь, споспешествует совершенствующемуся устроению, которое опять-таки влияет на сочинителей в лучшую сторону — и так до бесконечности. Вернее, до того лишь воображаемого конечного состояния, при котором государственное устройство обретает правильную прозрачную легкость осуществленного вымысла, а книга — напротив — становится фактом, не отличимым от изображаемой в ней нормальной реальности, которая, как выше обрисовано, совпадает с умственной конструкцией, положенной в ее основание сочинителями, и изображается в их тщании без какого бы то ни было затруднения ввиду почти полной тождественности. Фактически, разумеется, ничего подобного никогда не бывало в истории ни в каком ином виде, кроме как в форме прообраза. Однако идея такой возможности постоянно побуждала сочинителей придумывать мерзкие государственные устройства, а государственных мужей — сочинять сентиментальные гадости. Виной тому малограмотность обеих сторон. На самом деле может существовать только один государственный строй и в нем один-единственный литературный жанр, которые способны, не ущемляя и не повреждая друг друга, формировать гражданственную личностность — каждый со своей стороны: изнутри и снаружи — и это их взаимодействие способно довести доверенное лицо до легчайшей радужной тонкости, до изысканнейшего изощрения, до невесомости. Эти двое — строй жизни и жанр письма — по справедливости носят одно и то же имя. Как вы уже догадались, имя это — Роман, или Рим.

Мы молча зааплодировали. Ведекин проехался перед строем ощетинившихся манипул, потрепал по плечу префекта когорты, распек пару зазевавшихся военных трибунов, отвесил поклон невидимому орлу и повернулся к обозу, то есть к нам, грешным. Затем он слез с коня и открыл вторую серию своего цезаро-папистского болеро. Для этого он вынул несколько брошюр о влиянии сельского населения на торф, о станках, о молодежи, о роли доилок, против косоглазия в Венгрии и Польше, о хурритских заимствованиях из хеттского языка, перешедших в лулубейский, о спорте в Корее, об инвариантах в физиологии зрительного невосприятия, список дат рождения великих людей и их мыслей по этому поводу, много другого такого же гутенбергова барахла — шелухи лобноумственной чепухи, сложил все в кучу, поджег и, словно древле Аарон, задрав полы пальто и подвернув штанины, стал обходить костер, приплясывая и глумливо выкликая:

Явись! Явись! О явись! В пламени факела полыханьем перевоплощений Покинь пергамского обличья сухую кирасу Откуда строки бабочкам шерсть букв опаляет кокон Оставшихся от умственности словесного века Безумствующих заик запятых опереточной злобы Клюки ошалелой для вешних болот лихорадок На шесте суеверий кривых и прочих подобных кикимор Явись о явись в этот дым-мухомор эфемерный Увы ненадолго Генералом на свадебном танце у моли и у снежинки Давно потускнел ископаемый лед-нафталин Верно ведь филин подмышкой не зря собирал землероек на зимнего предок запаса Но сам оказался к великому сожалению печатный обманщик Зачем вдруг вывел на радость проезжей берлоге публичных малюток? Потому опасайтесь похожих фальшивок и домыслов крыс историософии факта Он костями снаружи оброс в черепаховом ватнике Зря покороблен волчицей троянских баранов Фразеологии новой потрепанный парус со свистом Всеми ветрами надутая кряква в вороньем гнездовье В трубу капитана пусть носит кукушечьи яйца из шляпы Когда-то златой молодежи А ныне из тех кто седобород раскошелиться навзничь И даже туда же удода — И все же Явись! Явись! О явись!

В ответ на умелое заклинание сердцевина дыма над костром в тени головы приобрела вид свитка. Впрочем, и у свитка была невыразительная голова и ноги с копытами. На боку висела библиотечная наклейка: «Золотой Осел, сочинение Апулея». Летящие искры растекались позолотой по его нетвердой поверхности. Ведекин еще больше обрадовался, подбавил в огонь газет и затеял самую настоящую корриду против им же вызванного нерогатого безобидного существа:

— Вопреки всему, очевидное скотоподобие этого романа на самом деле мнимое. Вы, разумеется, знатоки и, конечно, понимаете, что не об осле написан роман, но о содержащемся в нем человеке. А правильнее даже — о человеческой душе, под влиянием страстей попадающей в личину осла. Глядя на все глазами животного, профаны прельщаются милетскими пикантностями, но возвышенный смысл ускользает от них. Ведь непристойные истории — это не более как образы страстей, покрывающих тонкую суть жизни от очей помещенной в ослиную плоть Психеи. Вспомните начало повествования. Будущий осел въезжает в роман верхом на белом коне.

Красавец в кудрях с большими глазами скачет по дорогам заколдованной Фессалии. Он слышит таинственные россказни об искусствах здешних старух, и его Психея невольно увлекается желанием проникнуть сквозь блестящую оболочку вещей, дабы постичь их невидимый оборот. Ей предстоит для этого покинуть свою собственную изнанку и продолжить путешествие в чужой шкуре. Судьба благоприятствует Луцию. Вот он в гостях, принят в доме знаменитой колдуньи, радостно развлекается там со служанкой… Однажды, возвращаясь ночью навеселе с пира в объятья подруги, он увидел, что в дверь дома ломятся трое. Напал с мечом и убил. Наутро — суд за убийство. Однако вскоре выяснилось, что наш герой с пьяных глаз принял за разбойников бурдюки с тогдашней бормотухой — их и продырявил мечом. Сам винный бурдюк — выпустил виноградную кровь из козьих мехов. Процесс, значит, был шутовской, дело — высосано из пальца. Бронзовый памятник ставят ему веселые граждане города в награду за потеху. Так здесь развлекаются.

Но как же оказались на крыльце бурдюки? Почему ломились в двери?

Ведекин ненадолго перевел дух и посмотрел на каждого из нас по очереди.

— Когда судишь о таком мыслителе, как маг из Мадавры, нужно смотреть в четыре глаза. Любой другой на его месте повел бы дело, будто бурдюки подкинули шутники из ночной молодежи, а прочее объяснилось бы пьянством автора. Свел бы на дионисовы жертвы — благо тут и пьянство, и хохот, и смертный ужас. Но Апулей месит круче.

Оказывается, бурдюки приобрели новую жизнь чарами Луциевой хозяйки. Влюбленная в одного рыжего юнца, она велела служанке украсть в цырульне его свежеостриженных волос, но бдительность брадобрея не позволила стащить требуемый клок, и в отчаяньи, страшась гнева госпожи, она остригла немного похожую шерсть на каких-то бурдюках. И вот хозяйка эту-то самую шерсть сожгла с призывными страстными заклинаниями, и это-то именно привлекло три обуреваемых желанием бурдюка к ее полуночным дверям, прямо под меч. Похоть ведьмы вдохнула дух в винные бурдюки — любовь пьяного Луция подвигла издохнуть. Любовная неудача заставляет старуху прибегнуть к крайнему средству: превратившись в сову, она летит на свидание. Луций видит, как это происходит, — и — и это важно! — решается последовать ее примеру, но — и на это опять-таки следует обратить внимание, — если для старой ведьмы полет — всего лишь средство насытить нечистую страсть, то для более успешливого Луция полет имеет смысл сам по себе, как полет как таковой.

Далее. Здесь разница не только между Луцием и старухой, но также и между Фрейдом и Луцием. Когда венский профессор высказывался, будто полет сублимирует переживания любви, он явственно на точке зрения той фессалийской колдуньи. Напротив, у Луция как раз чувственная страсть была водоизмещением другого желания — внутренней нужды в волшебном освобождении души, каком-то таком вот полете. Одни летают, чтобы любить, другие любят, чтобы летать, на этом стоит мир, и тут ничего не поделаешь. Бедный Луций!

Ведекин остановился, но затем лишь, чтобы вновь перевести дух, собрать бандерильи и снова броситься в атаку. Процессия шла несколькими параллельными улицами сразу. Стальные колонны людей шагали одновременно, вытянувшись в упругие цепи. Струны звенели, был слышен яркий слепящий шум. Шествие весело отдавалось на гранитных плитах набережных.

— Как вы прекрасно понимаете, Апулей ставит центральный вопрос, вопрос вопросов, — вопрос о пределах свободы личности в границах имперского гражданства. Старая карга — такой же римский гражданин, как и юный Луций, не лучше и не хуже, по крайней мере, теоретически. Империя обеспечила обоим полную личную безопасность, — я подразумеваю — с телесной стороны, — душа, таким образом, возымела прелесть резвиться, как ей заблагорассудится. А поскольку душа по природе своей — крылатое создание, немудрено, что оба римских гражданина устремились в полет, хотя внешне и по различным побуждениям. Политическая структура, отстраняющая тело от участия в существенной жизни, — вот что погнало в воздух эту во всем прочем разнородную пару!

Я вынужден еще раз повторить: Империя есть наилучший строй для мистических упражнений, высший итог которых приводит к преобладанию души над телом до такой степени, что последнее, преодолев природную тяжесть, воспаряет вслед за своей окрыленной обитательницей, толкаемое одной ее лишь волей. Граждане Империи должны хотеть летать — у них просто нет другого выхода. Поэтому имперская утопия всегда бывает населена крылатыми или летучими существами, свободно порхающими с места на место в просторах светозарных пределов границ идеальной Тучекукуйщины.